Особые приметы
Шрифт:
— Что вас больше всего поразило в Париже?
— Влюбленные парочки. Что за манера — целоваться на улицах! И не стесняются, прямо перед собором Парижской богоматери. А главное, хоть бы кто слово сказал!..
— Были вы здесь в церкви?
— Да, ходили вчера… с женой… к мессе. Кстати, недавно я прочел одну книгу, автор Жильбер Себрон. О личной жизни Виктора Гюго… Вот был пакостник! Как горничная к нему поступит, непременно ребенка ей сделает…
— Да, относительно современного романа. Как вы смотрите на цензуру?
— С книгами дело обстоит так. Издателям надоело пускать деньги на ветер. Они ищут авторов надежных. То есть издают только то, что наверняка на полках не залежится… Мои тиражи, к
— Какой прием встречают ваши произведения у критики?
— Грех жаловаться. Кое-кто из журналистов даже называет меня испанским Бальзаком.
— Что верно, то верно, — мягко заметил Баро. — Совсем как в Париже. Здесь называют Бальзаком французского Фернандеса.
Воцарилось напряженное молчание. Романист пропустил слова Баро мимо ушей.
— Впрочем, — добавил он, — на критиков я внимания мало обращаю, главное для меня — мнение читателей.
— Как вы представляете себе будущее испанской культуры?
— Она идет к невиданному расцвету. Возьмите хотя бы редакцию журнала «Индисе». Какие люди!.. В последнем номере Карла Маркса опровергли, камня на камне не оставили!
— Долго вы намереваетесь еще пробыть в Париже?
— Нет. Ровно столько, чтобы окончательно договориться о переводе моих книг… В Барселоне я себя чувствую уютнее. А на своей ферме, в Касересе, и того лучше.
…Так они беседовали часа три. Начинало смеркаться, когда наконец романист поднялся с места и распрощался со своими неожиданными интервьюерами. При этом у него было извиняющееся выражение человека, который при всем желании не может располагать своим временем:
— Глубоко сожалею, но в отеле меня ждет жена. Мы хотим пойти в ревю, посмотреть этих девиц, знаете, голые выступают, любопытно все-таки… Я слышал, среди них есть даже замужние, и они это для заработка. Одного не пойму, куда только мужья смотрят…
Альваро улыбался, глядя на диск луны, выплывшей из-за гор: он вспоминал Фернандеса. Когда дверь кафе захлопнулась за романистом, Баро несколько секунд сидел, словно выжидая чего-то, и загадочно усмехался, а потом протянул руку, взял с обтянутого драной клеенкой табурета какую-то книжечку в кожаном переплете и показал ее присутствующим — это был паспорт.
— Паспорт? Чей?
— Узнаете?
С фотографии, удостоверяющей личность, на них с важным видом взирал романист.
— Позабыл свое драгоценное мурло.
— Что ж ты ему не сказал? Хочешь попугать?
— Попугать?
Баро затрясся от смеха; он так хохотал, что у него на глазах выступили слезы. Вдруг он схватил паспорт обеими руками и разорвал его пополам.
— Что ты делаешь! — воскликнули в разных концах зала.
— Вы же видели что. Туда ему и дорога.
— А что будет с этим типом?
— Подумаешь. Одним эмигрантом больше, — просто ответил Баро, вытирая слезы.
Как-то под воскресенье, месяца через три-четыре после разгона студенческой демонстрации, — общественный порядок и социальный мир были благополучно восстановлены, — Рикардо с Артигасом отправились в Мадрид на свидание с Энрике и его товарищами по Комитету координации и аресту (их к этому времени перевели в тюрьму в Карабанчеле). Свидание происходило в помещении, напоминавшем огромную птичью клетку. Говорить надо было через две решетки и разделявший их проход, по которому из конца в конец вышагивал тюремный надзиратель. Чтобы услышать друг друга, приходилось громко кричать. Оглушенные посетители и арестанты растерянно смотрели друг на друга: разобрать в этом шуме что-либо было почти невозможно, и они объяснялись на пальцах, восполняя жестикуляцией смысл разорванных, перепутанных, недоконченных фраз. Вынужденный отдых, казалось, пошел барселонским студентам на пользу. Вцепясь в прутья решетки, как орангутанги в зоопарке, они иронически улыбались, посмеиваясь над своими безуспешными попытками поддерживать беседу с друзьями. В их глазах не было и тени упрека. Так они полчаса без толку надрывали глотки. Потом прогремел звонок, и, не дав времени попрощаться, конвоиры увели заключенных. Рикардо и Артигас, обескураженные, огорченные, очутились на улице и смешались с толпой, которая молчаливо выстраивалась в очередь на автобус, — сейчас он повезет их в этот огромный, враждебный город, надвигавшийся на них всей своей безымянной тяжестью, словно ночной кошмар.
До самолета на Барселону оставалось еще несколько часов, и друзья решили съездить вместе на машине в Паракуэльос-де-Харама — это было недалеко. Там, у подножия рыжих, совершенно лысых холмов, расположено кладбище, где похоронены националисты, убитые в годы войны. Ряды могильных холмиков, под которыми лежат офицеры, священники и все прочие, отдавшие жизнь за веру и нацию, почти сплошь заросли бурьяном, только выглядывает где-нибудь крест или железный венок или попадется на глаза надгробная надпись и напомнит о славе отгремевших побед и забытых подвигов, о наградах и званиях, добытых в дни астурийских событий, мятежа в Хаке и на войне против повстанческой армии Абдель Керима. А если подняться немного по склону, открывается чудесный вид на равнину, которую весна превратила в море цветущих красных маков.
У ворот, в ожидании часа закрытия, сидел старик, кладбищенский сторож. Он грустно улыбнулся им, когда они вышли.
— В первые годы, — проговорил он, — много людей сюда ездило: вдовы, родители, друзья, а кто и просто так, по любопытству… Следили за могилками, везде чистота, порядок… А потом забросили… Нынче мертвых не вспоминают, потеряли уважение… В воскресные дни приезжают сюда воздухом дышать, на траве валяются, закусывают… На днях одна парочка явилась, транзистор включили и пошли танцевать — да еще выходить не захотели… А кто так и с девчонкой со своей тут балуется или напакостит… Всякого понасмотрелся. Поверите, с души воротит… В наше время мы такого не видели…
Самолет шел на высоте четырех тысяч метров. Внизу, невидимая в темноте, простиралась кастильская Месета. И всю дорогу в ушах у Артигаса и Рикардо звучали слова кладбищенского сторожа. В полудреме голос старика вдруг выплывал откуда-то, заставляя вздрагивать и уже совершенно сознательно спрашивать себя, когда же, господи, когда же, через сколько дней, недель, месяцев, лет рухнет этот проклятый режим и сгинут те, на ком он держится, чтобы самая память о них исчезла, поросла быльем и чертополохом, как это заброшенное и загаженное кладбище с его никому не нужными могилами и забытыми мертвецами.
Они сидели на террасе, окутанной ночной прохладой; час убегал за часом, а они все говорили, и казалось, их разговору не будет конца. Они восстанавливали в памяти историю своей жизни за эти годы, начиная с ныне уже далекого дня, когда Альваро покинул Испанию; они пытались воссоздать все, что пережили за время разлуки: Альваро — по ту сторону Пиренеев, его друзья — по эту (в разговорах, кроме Альваро, обычно принимали участие Артигас и Рикардо, иногда присоединялся еще кто-нибудь из прежних товарищей). Но как они ни силились удержать и вернуть ушедшее, им это не удавалось: время ускользало, оно как бы таяло в воздухе, не оставляя им ничего, кроме сумятицы бессвязных образов, отрывочных сцен, поблекших и выцветших воспоминаний — горького осадка эпохи, в которую им довелось жить, и безвременья, против которого они безуспешно сражались, от которого хотели бежать и которое в конце концов их поглотило.