Отрочество
Шрифт:
Я не верю… и верю одновременно. Не хочу, а верю! Не самый ценный контингент.
Беспокойный, злой, лёгкий на подъём, опасный. Инородный.
И разговоры. Сами виноваты! Вы, жиды клятые, чуму принесли! Ваши контрабандисты! Или — раввины.
О Пересыпи схоже говорят… говорили. Сейчас не знаю, што там и как. Разве што без национально-религиозной подоплёки. Просто — выжечь! Рассадник!
Немногие так говорят. А вот думают… не знаю. Один процент, два, пять… Иногда достаточно решительно настроенного меньшинства для Революции, погрома, или
Верить в такое не хочется, потому как бред для любого нормального человека. Как бы ни были настроены власти, а допускать распространение эпидемии не станут.
Но… говорят. И убёждённость в словах, твёрдая. Убеждённость людей, видевших и более страшные вещи. Не верить?
Привычные действия как попытка забыться, заглушить липкий, всепоглощающий страх. Хозяйки хлопочут, двигаясь как осенние мухи. Иногда они замирают, и смотрят невидящими глазами в пустоту. Страшно!
Уставится в угол, и смотрит, смотрит… А глаза будто нездешней поволокой подёрнуты, да губы беззвучно шевелятся, будто переговариваясь с мёртвыми.
Окликнешь такую, так отзывается не сразу, и ме-едленно так голову поворачивает, да из глаз потусторонность эта пропадает. На время.
Спросишь, о чём задумалась, так только вялое удивление в глазах. Задумалась? Да нет же… а сама так то десять, а то и двадцать минут стояла. Без движения.
Такой себе хоррор выходит, што и выдумывать ничего не нужно. Вот она, натура! Страшненькая. Тут и об одержимости сто раз передумаешь, и о других разных жутиках. Впечатлений! Век бы их не знать.
Дети вслед за взрослыми. Сонные, подавленные, еле двигаются. На лицах ужас сквозь гримаски детские пробивается. Малые пусть и не понимают ничего, но чувствуют эту гнетущую атмосферу, страх родителей.
Жутко на такое глядеть! Играет трёхлетняя кроха с куклой на пороге дома, разговаривает о чём-то с ней, улыбается. А ощущение такое, что нарисована эта улыбка. Грим! А под гримом оскал панический. Судорога ужаса, застывшая на детском личике.
Тишина… изредка только звякнет посуда у кого-то из хозяек, да раздастся детский голосок. И снова тишина, не нарушаемая даже мявом котов. Попрятались. От жары, от ужаса этого иррационального, накрывшего весь двор жарким, удушливым одеялом. Они ведь чувствуют! Не к добру попрятались.
Но нет-нет, да прорежет тишину двора полноценная женская истерика.
Сразу — гроза будто надвигается, электричество атмосферное ажно потрескивает. Чуть не искры, синеватые такие, мухами туалетными по двору промеж людей. Напряжение! Кажется, будто вот сейчас бахнет глухо, молнией шарахнет, и всё закончится. Прольётся дождём истерика, ужас этот, и снова — как всегда. Только облегчение у людей и природы.
А нет, только хуже. Каждый раз. Снова хозяйки ищут себе дело, снова мужчины латают крышу и по десятому разу переставляют мебель. Только лица всё напряжённей.
Кричат иногда разное через дворы.
— Эстэ-эр! Эстэ-эр! Жива ещё!?
— Не дождётесь!
И смех
Санька рисует исступлённо, да не эту инфернальную атмосферу, проступающую в нашем дворе с иных планов. На полотне медленно, но верно проявляется Дюковский парк и матч футбольный. Кисточкой своей он будто не наносит мазки краски, а напротив — лишнее смывает. Смазывает.
Лицо совершенно нездешнее, светлое… просветлённое. На полотне проступает жизнь, которой у нас может и не быть. Яркая, с навечно застывшим на полотне движением, когда кажется — отвернись, и фигурки на поле продолжат исторический матч.
Моргнёшь, и недорисованные фигурки на поле двигаются, стремясь попасть на полотно всей своей большой и дружной компанией. Сами будто под кисточку прыгают, проявляясь на полотне.
Мишка с Фирой стрекочут машинкой в комнатушке. Делом заняты! Фира взбудоражена до полной лихорадочности. Учится!
Кроит под наблюдением брата. Экспериментирует! Ох и попортит недешёвой ткани… но пусть! Лучше уж так.
У неё сейчас вдохновение, творческий полёт. Полёт через ужас, н-да…
Мишка тоже весь при деле. Важный! Давно ли сам учеником был? А тут нате — учит! И получается ведь. Талант!
— Аааа! Да што эта за жизнь такая! — во двор выскакивает полная растрёпанная женщина. Чёрные с проседью волосы выбились из-под платка жирными змеями, струятся по плечам и спине, одутловатое лицо страдальчески искажено, — Лучше и не жить вовсе, чем жить так! Не жизнь, а сплошные страдания, с самого рождения и до смерти!
Завывая, она начинает рвать на себе одежду и заламывать руки, истерически хохоча. Внезапно прервавшись, она убегает в дом, штобы вернуться с шаткой горой посуды в руках.
— Ты этого хочешь!? — искажённое лицо обращено к небу, она с яростным исступлением начинает бить посуду, осколки разлетаются по всему двору, — Да?! Не жизнь, а сплошные мои страдания, от рождения и до сейчас!
— Аа! — завизжала она, — не подходите!
И ну швыряться посудой! Да не оземь, а по сторонам, не глядя, вслепую!
— Не подходите! — упав на камни, она свернулась в комочек, почти тут же выгнувшись в подобии эпилептического припадка. Затылок упёрся в камни, тело дугой, юбка неопрятно сбилась, обнажая белесые полные икры со змеящимися синеватыми венами. Глаза плотно зажмурены, между ног расплывается мокрое пятно. Припадок!
— Не подходи, — останавливаю добросердечного Саньку, — истерика… насмотрелся на Хитровке. Сейчас отойдёт…
… — отошла, — тётя Хая, которая Кац, поднялась с колен, — сердце, наверное.
Мендель, раскачиваясь и што-то бормоча, стоял у тела матери, глядя на неё немигающими сухими глазами.
Тело унесли, и начались хлопоты подготовки к похоронам. В иудазме они и так непросты, а тут ещё и ситуация с карантином всё усложняет. Ну да не моё дело! Попросят помочь, так и ладно, а на нет, так и вовсе хорошо.