Отрочество
Шрифт:
Улыбает немножечко от таких простеньких манипуляций, но иногда таки задумываюсь, а почему бы и не да? Не так штобы всерьёз, но какие-нибудь фельдшерские курсы, так совсем даже и не лишние. Мало ли вдруг што, а тут ещё одна профессия.
— … каждый год, — повторила она, когда улеглась суета, — потому как город южный, портовый, контрабандистский. Шо хочешь делай, а наглухо не перекроешь! Да ещё власти!
— А што с ними? — не понял я.
— Как?! — тётя Песя всплеснула руками, не выпустив ни рыбы, ни ножа, — Ты ничего и никак? На Привозе все о том говорят, так я тебе скажу, надо чаще в люди слушать!
— Такой золотой мальчик
— Там, это где? — полюбопытствовал Саня, пока я, жалея, глажу Фиру по больной руке.
— Англия! — тётя Песя даже удивилась такой непонятливости, — я же тебе русским по белому! Такой себе умный, шо прямо-таки цимес, а не мальчик! Вот прямо как Егорка, только сильно в науку двинутый, а не вообще мозгами раскинулся.
— Хм… — чувствую себя польщённым и смущённым.
— Родился таки здесь! — она приосанилась, будто сама имела непосредственное отношение если не к родам, так хотя бы к зачатию, — Потом хедер, а гимназию уже в Бердянске, потому как разное. Потом снова к нам, и университет. Мечников!
Заляпанный рыбьей чешуёй палец грозно вздыбился кверху.
— Сам! — и взгляд, суровый такой — оценили ли мы самого Мечникова?
— Ага, ага, — закивал я.
— Во-от… а потом ему раз, и выбор! Хочешь науки, крестись! А он таки науки захотел, а креститься — нет! И в Лозанну за учителем. А?! Хотя тот православный, но тоже там, потому как свобода, а у нас заместо неё чиновники и указы. Потом Париж, а оттуда Лондон. И вакцина! От чумы! В позатом годе ещё!
— А у нас, — она выставила перед собой нож, — нет! Потому как цензура и антисемитизм!
… а слухи тем временем ползли по городу, перерождаясь самым странным образом.
— Слыхал? — мелкотравчатый маклер [23] из числа самозваных почти приятелей, ухватил меня за пуговицу на выходе из «Одесского листка», — Не дают!
— Кто и кому?! — оторопел я, отмахиваясь от похабных подсказок подсознания.
— Власти! — заговорщицки озираясь, прошипел он на всю любопытную улицу, продолжая откручивать мне любимую пуговицу на пиджаке, — Потому как если да и признание, то неудобно! Они его — туда, а он гений! И как теперь? Сказать «извините» им щёки надутые не позволят!
23
Торговый посредник.
— Так, так, — закивал я, осторожно отцепляя руку от пуговицы.
— Да! Щёки и гонор! Риск ведь у кого? Беднота с Пересыпи да Молдаванки, ну и вообще небогатый люд. Я хоть и немножечко уже выше, но и не так штобы совсем да, так што тоже! И другие. Понимаешь?
Переводить с одесского на русский непросто. Так-то одесситы из числа образованной публики вполне себе литературно изъясняются, разве што скороговорка такая себе, вплоть до неразборчивости понимания у человека непривычного.
А если необразованный, да вовсе уж из этих…
«— Гетто»
… во-во, гетто! Такая себе мешанина из жаргона,
… — а он наш! — продолжил маклер, — ну то есть не совсем наш, а из жидов, но всё-таки одессит! И болеет за город и родных, а ему препоны! Каждому бугорку мелкому, чиновничьему, поклонись со всем уважением, а иначе ни-ни!
— Щёки надутые и через посредничество всё, потому как цензура и антисемитизм? — осторожно подхватил я его путанные мысли.
— Да! В смысле — цензура да, а антисемитизм правильно! Хочешь? Крестись, и кто тебе мешает жить?! А тут развели!
— Хм…
— Да я не про народ, — замахал он на меня руками, — а про веру! Для единения страны. Вот, послушай! Как раз про единение…
Маклер снова вцепился в пуговицу, принявшись зачитывать свои стихи — как и положено кем-то, с драматическими завываниями. Кучка репортёров у входа рассосалась, как и не было. Вот она, сила искусства!
Непризнанный поэт, он пытается взять не качеством стихов, а количеством, искренне не понимая важности образования. А навязчив!
Несколько минут спустя я сумел переключить внимание маклера, известного под прозвищем «Боня», на новую жертву.
— Спешу… совсем забыл! — крикнул я ему, исчезая за дверью редакции.
— Не велено! — пробасил швейцар, грудью загораживая вход ломанувшемуся вслед за мной непризнанному поэту и признанному графоману.
— Ф-фу…
— Вырвался всё-таки, — усмехнулся один из репортёров, — давай!
Второй вздохнул, и серебряная полтина поменяла хозяина.
— До пяти минут не дотянул, — укорил меня проигравший, — эх-ма!
— Хм… — не обращая внимания на них, дабы не расплескать пришедшие в голову рифмы, поднялся наверх, к Навроцкому.
— Боню встретил, — пояснил я, усаживаясь на подоконник в кабинете, — сейчас… да, листок дайте!
Ошалевший посетитель протянул листок, и я начал писать химическим карандашом — сперва медленно, а потом всё быстрее.
— … специфика работы, — слышу краем уха редактора, — бывает иногда, вдохновение находит. Я уж привык!
— Вот, — протянул я ему творение, читайте… можно вслух!
— В худой котомк поклав pжаное хлебо [24] ,Начал читать Навроцкий, делая большие еврейские глаза и вытягивая зачем-то шею вперёд.
— Я ухожу туда, где птичья звон, И вижу над собою синий небо, Лохматый облак и шиpокий кpон. Я дома здесь, я здесь пpишел не в гости, Снимаю кепк, одетый набекpень, Весёлый птичк, помахивая хвостик, Высвистывает мой стихотвоpень. Зелёный тpавк ложится под ногами, И сам к бумаге тянется pука, И я шепчу дpожащие губами: "Велик могучим pусский языка!"24
Александр Иванов.