Плоский мир
Шрифт:
Помещение было совсем небольшим — вот именно, что закуток, а не комната. Я бы никогда в жизни не заставил себя работать в таком месте. Картины были понатыканы где попало — словно осот в картофельной грядке; одну из них, (изображавшую кота, размазанного по всему холсту), Калядин прислонил прямо к теплой батарее.
— Ну как вам? — выжидательно осведомился автор.
Мишка промычал в ответ что-то нечленораздельное.
— Не слышу. Ребята, я ведь серьезно отношусь к своему творчеству и нуждаюсь в четкой и ясной критике.
Что было делать моему другу? Он попытался высказать несколько дельных замечаний, но это была оценка дилетанта, — поэтому,
— Зачем ты тогда хотел знать мое мнение? — сопротивлялся Мишка, но Калядин все не отступал.
Они так увлеклись, что, казалось, совершенно забыли о моем присутствии, — а я не вмешивался, — но в какой-то момент Калядин все же обернулся и спросил, «а что я-то об этом думаю». Я стал отнекиваться, чтобы не дай Бог не поддержать этот бессмысленный спор, — у меня и так уже голова трещала, — но Калядин, разумеется, угадал мои впечатления и тотчас сбавил обороты, даже приуныл.
Через несколько дней, когда я снова был в клубе и положительно отозвался об одной из картин, которые Павел привез в студию новой партией, он крепко пожал мне руку.
— Хочешь, могу подарить ее тебе.
— Подарить?
— Ну да. Что скажешь?
Отказываться было неловко.
2005-й июль, 24-й день
День
Таня не выходит у меня из головы. В вечер нашего знакомства и позже, когда мы катались по реке, я мог бы угадывать в ее ресницах и подернутых янтарем губах собственную мать, и испытывать нерешительность, но после того, как мне удалось поверить, что она по-настоящему понимает меня, я все больше и больше желаю подарить и открыть ей то, чего в свое время так и не получили мои близкие.
Сейчас уже день, но послед луны так и не сходит с неба; луна как будто пытается вспомнить свое детство. Иногда я поднимаю голову, снова и снова обвожу глазами полукружный контур, и мне кажется, будто мой взгляд качается на маятнике: раз, два, три, — в прошлое, все дальше и дальше.
Я очень переживал, когда остался совсем один, хотя и недолго, заметно меньше, чем после смерти деда, а быть может мне даже было приятно и, вместе с тем, благоговейно-боязно вступать в новую одинокую жизнь, которой я к тому времени очень ждал.
Но сегодня мне уже не хочется думать об одиночестве.
Редко, но все же иногда случается, я вспоминаю о родных со слезами, однако это не боль утраты, другая: я вижу старые солнечные комнаты, берег моря, размытые мириады цветочных ковров, и еще много того, чего на самом деле не было или же было, но в тот момент вызывало совсем иные ощущения, — словом, здесь не обходится без участия промелька, я уже упоминал о нем раньше.
Я переживал, когда остался один, но совершенно не так, как переживало бы на моем месте большинство людей, и когда мы с Таней были в студии, я никак не мог избавиться от ощущения, что она, изучая меня, будто бы перебирает карточную колоду, лежащую рубашками вверх; медленно, с расстановкой откладывает в сторону карту за картой, но на самом верху перед ней так и лежит одна-единственная, и создается впечатление, что все пятьдесят четыре карты одинаковы, но как только очередная отброшенная приземляется
После обеда
Свою мать я не любил. Уверен, что фундамент этому был заложен еще в раннем детстве, но по-настоящему признаться самому себе «в такой чудовищной черствости» мне удалось лишь за месяц до ее гибели. И все же это отношение мама заранее предупредила: лет с шести во время наших ссор и за мое непослушание, она часто кричала, что если я не думаю меняться, не собираюсь помогать по дому, хорошо учиться, побыстрее слезть у нее с шеи и пр., «обязательно вырасту таким же ублюдком, как мой отец, — вот тогда-то мне прямиком дорога в Белоруссию». (А мне до него ни сейчас, ни тогда нет никакого дела).
К моему совершеннолетию наши ссоры сделались ежедневными.
Мама работала редактором в толстом литературном журнале, который после 1991-го года стал выходить тиражом 2500 тысячи экземпляров; деньги платили мизерные, и мы едва существовали на них. Она все мне отдавала.
А что касается моей бабушки, то та, будучи по природе своей человеком властным, часто, но всегда безуспешно старалась подчинить меня «семейной воле», поэтому я и с ней жил как кошка с собакой.
В шестом классе я перешел в лицей, и как-то раз директор заявил, что на следующий день все должны прийти в пиджаках. Сам-то он, конечно, неотступно следовал этому правилу: его костюм напоминал железную трубу, в которой можно было бы удавиться от тесноты; директор любил воображать себя эталоном, особенно в глазах молодежи, как какой-нибудь пожилой турок, (а ему-то было всего лет сорок), и я с досадой язвил себе под нос, как это он еще не приказал нам положить в правые карманы пиджаков пузырьки с таблетками аспирина — тоже в пример ему.
Я пришел домой, рассказал обо всем матери, а потом заявил, что не собираюсь выполнять эту чепуху. Она стала плакать и кричать, что если меня отчислят из такого престижного, а, главное, бесплатного лицея, я закончу свою жизнь на помойке. И еще кое-что она прибавила: «как ты собираешься в будущем найти себе хорошую работу, если не хочешь подчиняться тем, кто стоит над тобой?», — а потом побежала в магазин, купила мне этот пиджак и следующего дня заставила надеть. Сидел он плохо, и был, положа руку на сердце, отвратителен, да еще к тому же я чувствовал себя так, будто у меня украли индивидуальность. Дня через два пришлось идти его менять. Но зато я «выполнил директорский указ в срок и не взбунтовался».
Мы еще долго спорили, но потом все же помирились.
Мать часто говорила мне:
— Я хочу, чтобы у тебя всегда все было хорошо, — а потом гладила по голове и понятия не имела, что лет через пять я буду презирать ее за эти слова.
«Хорошо учиться, найти себе «денежную специальность» и как сыр в масле кататься».
Я не хотел, чтобы у меня «всегда все было хорошо».
Ровно таким же образом мы ссорились из-за огромного количества других вещей, и когда ей удавалось подчинить меня, она за последние деньги покупала мне сладости. Тогда я теплел, а вскоре и вовсе начинал испытывать стыд за свои сомнения в том, что лучше нее нет на свете. Впрочем, длилось это, как правило, очень недолго — уж слишком разными людьми мы были.