Полвека любви
Шрифт:
Мы с Лидой вышли на вечернюю прогулку, идем по набережной, приближаемся к маяку, равномерно посылающему броски света в темное, слепое от тумана пространство неба и моря.
И ты говоришь, держась за мою руку:
— Знаешь, я начала его чувствовать. Он как будто спал, спал — и проснулся.
— Вот и хорошо, — говорю. — Народится еще один камстигальский человек.
— Зачем ты его так обзываешь? Ему бы это не понравилось.
— Ладно, не буду. Только пусть не очень-то толкается.
За маяком набрасывается на нас холодный ветер, наполненный иголками снега.
— Знаешь, — говоришь ты, — я часто вспоминаю того мальчика в нашем купе. Шурика. Ты помнишь? Мы ему еще купили петуха на палочке.
— Как не помнить? Такой бутуз, в золотых кудряшках.
— Да, в золотых кудряшках. Я бы хотела, чтобы у нас был вот такой мальчик.
— А если будет девочка? — говорю. — Хотя нет, должен быть мальчик.
Ветер доносит из ближней гавани звон склянок. Три двойных удара и еще один, одиночный. Половина восьмого.
— Ты хочешь обязательно мальчика?
Я пожимаю плечами. Почему-то мне кажется, что будет мальчик. Хотя девочка — это ведь тоже совсем не плохо.
Сережа Цукасов сказал:
— Женька, сегодня даю прощальный пир. В двадцать часов в офицерском.
Да, подошла очередь Сергею демобилизоваться. Умница, не дал себя уговорить надеть офицерские погоны — и вот уходит на «гражданку», возвращается домой, в Москву. Можно позавидовать. Но я не разрешал себе завидовать. У каждого своя судьба, верно?
Цукасов преисполнен оптимизма: с работой проблем не будет, в Москве полно газет, уж в какую-нибудь он устроится.
— А учиться? — говорю я. — Сережка, надо поступить заочно, на журфак например. Или… или в Литературный институт.
Эта мысль — насчет заочного отделения Литинститута имени Горького — недавно пришла мне в голову. Повесть о катерниках, которую я урывками, но все же продолжал писать, мне хотелось представить на конкурс в Литературный институт. Правда, для этого нужно было, как минимум, повесть закончить.
— Там видно будет с учебой, — говорит Сергей. — Сперва надо устроиться. Значит, в двадцать ноль-ноль. С Лидой, конечно.
На цукасовскую отвальную заявилась почти вся редакция. Сережа много писал, получал немалые гонорары и не поскупился на пиршество. Водки было — хоть залейся. И конечно, традиционный винегрет, селедка с картошкой — ну, все как надо.
Дам было две — моя Лида и жена Коли Гаврилова Зина. Коля недавно съездил в отпуск, в свою деревню в Великолукской области, и там скоропалительно женился. Зина была молоденькая, стеснительная, с русой косой. Городская жизнь и особенно флотская среда с ее непременными шуточками — все это было для Зины внове.
Шутливыми тостами и подначками мы проводили Сергея на «гражданку». Веселый был вечер.
— Понравилось тебе? — спросил я Лиду по дороге домой.
— Да. Приятные люди твои морячки. Только мне не нравится, что ты много выпил.
— Разве это много? Просто у нас не принято, чтобы водка оставалась.
— Правило
— Ладно, Ли. — Я был настроен о-очень благодушно. — Буду пить как можно меньше.
Надя, соседка, сказала:
— Лидочка, вы ходите аккуратно.
Это означало: пузо не очень большое. А ведь шел уже восьмой месяц, и пора было отправлять Лиду в Баку — рожать.
Накануне отъезда у нас был неожиданный гость. Владимир Рудный, знакомый по Гангуту, теперь майор, спецкор московской газеты «Красный Флот», приехал в Пиллау в командировку. На одном из эсминцев эскадры он пробыл несколько дней, собирая материал для очерка о командире этого корабля. Закончив дела, Рудный заявился к нам в редакцию.
Давненько мы не виделись. После Ханко он побывал на Северном флоте и на Черноморском, а в августе 42-го приезжал к нам в Кронштадт. У него к тому времени вышла в Военмориздате документальная книжка «Непобежденный Гангут», в ней описывалась и наша редакция, — и Рудный подарил мне эту книжку. Он был, что называется, на подъеме. Рассказал, что недавно женился, и показал фото красивой белокурой женщины. Он был влюблен в свою Лидию Федоровну и всякий раз торопился к ней в Москву из командировок — а мотаться по фронтам, по флотам ему приходилось много.
Рудный был все такой же — худой, с копной волос, тронутых сединой, а глаза за очками, хоть и повидавшие много страшного, казались все такими же доверчиво-наивными. Мы встретились тепло, и я пригласил Рудного к себе домой.
Лида, уже привычная к неожиданным гостям (приходили наши редакционные, заявлялся из Камстигала Валя Булыкин), умчалась на кухню что-то готовить. Рудный спросил:
— Женя, это та самая девушка, которой вы писали письма с Ханко? И из Кронштадта?
— Да, Владимир Александрович, та самая.
— Ну, поздравляю вас. Такие браки бывают очень редко. Вы и Никитушкин — больше я никого не знаю.
— Значит, Коля женился на своей Тоне?
— Да. Он сейчас учится на курсах. Он был у меня. Хочет демобилизоваться.
— Я тоже хочу, Владимир Александрович. Думаю подать рапорт по команде.
— Подать можно, — сказал Рудный. — Но вряд ли сейчас отпустят молодого флотского офицера.
— Я же не кончал военного училища…
— Но международная обстановка, дорогой Женя. Вы же читаете газеты. Трумэн объявил новый политический курс. Американцы привезли к себе из Германии триста немецких ученых. Там такой Вернер фон Браун, который делал «фау», теперь делает ракеты для американцев.
— Из того, что Браун делает ракеты, вовсе не следует, что меня нельзя отпустить с флота.
— Очень даже следует. — Рудный с тонкой улыбкой смотрит на меня сквозь очки. — Я-то, конечно, вас бы отпустил. Но я не командующий флотом.
— А жаль, — говорю. — Ладно, Владимир Александрович, расскажите, что делается в Москве. В литературе.
Лида приносит закуску. На столе горячая картошка, масло и — «царица бала» — колбаса, привезенная чудодеем Салостеем из Клайпеды. Ну и, конечно, выпивка.