Полвека любви
Шрифт:
Спирта и водки в Балтийске хватало. Хуже было с продовольствием. Молоко, мясо, сахар, овощи (уж не говоря о фруктах) негде было купить. Мы с Лидой питались продуктами, положенными мне по норме. Раз в месяц наш хозяйственник капитан Салостей ездил в Клайпеду, там на рынке покупал кур, говядину, овощи и т. п. — все это распределялось между офицерами редакции.
Однажды мне достался живой индюк — большой и, видимо, очень злой. Я уплатил за него, и Салостей посоветовал подкормить индюка, перед тем как зарезать. Это было разумно: индюк был худющий. Всю дорогу, пока я нес его домой, он злобно курлыкал и пытался вырваться. Лиду индюк напугал: он мотал головой с махровым «полотенцем» на шее и что-то орал.
Я привязал индюка за желтую лапу к тяжелой лохани у двери нашей комнаты. Мы кормили строптивую птицу хлебом и пшеном, но не замечали, чтобы индюк хоть немного поправился. День-деньской он ворчал, клевал, а по вечерам, когда мы с Лидой возвращались из офицерского или с прогулки по набережной, принимался выкрикивать индюшиные ругательства. Ночью он то и дело тарахтел лоханью, двигая ее. Я уверял Лиду, что по ночам наш индюк летает по коридору, стукая лоханью по стенам. Всем в квартире он страшно надоел, и я уговорил одного старшину из наших типографских совершить акт декапитации. Одна из соседок, Надя Свиридова, жена офицера с эскадры, помогла Лиде ощипать индюка и, хоть он и верно оказался весьма жилистым, сделать из него котлеты.
Надя была очень симпатичная, Лида с ней подружилась и многому у нее научилась в смысле готовки. Теперь в обеденный перерыв я приходил домой, всего-то было минут десять ходьбы, мы обедали (как сочинили в редакции: «Покушаем что Бог послал и что нам Салостей достал»), и часто я оставался дома, чтобы написать очередную статью или очерк. В редакции, в большой нашей комнате, бывало шумно — много трепа, не сосредоточишься. А дома тихо, только всплакнет за стенкой дочка второй соседки, да громыхнет в кухне посуда. Управившись с мойкой, Лида возвращалась в комнату. Часто у нее на плече сидел наш котенок Мурзилка, белый в черных пятнах. (Его полное имя было — Мурзилка Васильевич.) Я, подняв голову от своей писанины, подмигивал Лиде. Может, впервые с той поры, как я покинул отчий дом, у меня было покойно на душе. С удовольствием привыкал я к семейной жизни. Как здорово, как славно, что любимая жена не где-то там, в махачкалинском далеке, и не в темных линиях Васильевского острова, а тут, рядом.
— Пиши, пиши, не отвлекайся, — советовала Лида.
Я и писал. И не только очерки в газету. По скверной своей привычке я бросил недописанную пьесу на полуслове, полуреплике и взялся за повесть о послевоенной жизни катерников. Лиде моя писанина нравилась. Иногда она делала замечания. Обычно я их принимал: у нее был безупречно верный слух на малейшую фальшь.
Так мы и жили: один медовый месяц сменялся другим. Но вскоре нас поглотили новые заботы.
Мы предохранялись довольно неумело, пока нам везло — но этой осенью стало ясно, что Лида «залетела». Это событие (которого, конечно, следовало ожидать) внесло в нашу жизнь серьезные проблемы. Пиллау в то время был не очень-то приспособлен для деторождения и ухода за младенцем. То есть роддом уже существовал, но, как говорили, неважный. И уж совсем плохо было с детским питанием, с молоком и т. п. В нашем доме часто бывали перебои с водой и электричеством. Мы, не слишком избалованные бытовым комфортом (по сути, мы его и не знали), легко мирились с неустройством, плохим снабжением и другими привычными трудностями жизни. Есть крыша над головой, не дырявая к тому же — и ладно.
Но теперь все менялось. Без воды ребенка не искупаешь. Индюшиными котлетками не накормишь. Кормящей матери, как объяснила Лиде Надя, нужно пить много чая с молоком — а где молоко взять? Каждые два-три дня ездить за ним в Клайпеду или Либаву?
Может, решиться на аборт, пока
Не обойтись без совета родителей.
Наш «Страж Балтики» практиковал командировки журналистов в «тыл» для организации материалов о жизни его, «тыла», тружеников. Я попросил редактора о поездке в Баку и получил двухнедельную командировку. Лида отправилась со мной: ее мама наконец возвратилась в Баку из лагерей, надо было повидаться.
В конце октября мы приехали в родной город. Среди встречавших нас на вокзале была Рашель Соломоновна. Впервые я увидел свою тещу — она выглядела преждевременно постаревшей женщиной со следами былой красоты на поблекшем, в морщинах, лице. Они с Лидой стояли обнявшись и плакали.
Конечно, Рашель Соломоновна уже знала от Анечки, младшей сестры, что мужа ее, Владимира Львовича Листенгартена, давно нет, расстрелян в ночь на новый, 1938 год. Она оплакивала мужа, разрушенную семейную жизнь, страшную свою судьбу. Обратила ко мне заплаканное лицо, улыбнулась сквозь слезы:
— Так вот ты какой, Лидочкин муж…
Рашель Соломоновна, без вины виноватая, не имела права жить в Москве, Ленинграде и столицах союзных республик. Грибков — тупой исполнитель безжалостной машины подавления человека — был начеку. Как и Лиде в военные годы, теперь ее матери было отказано в прописке. Нельзя, и все тут. В Минздраве республики Рашели Соломоновне предложили поехать в район, в небольшой город Геокчай — на тамошней санэпидемстанции требовался санитарный врач.
Что же до нашей «демографической» проблемы, то вся родня в одни голос заявила: рожать! Было решено на «семейном совете», что, когда подойдет срок, я привезу Лиду в Баку, тут она родит, а дальше — видно будет.
В Пиллау, конечно, с ребенком трудно. Может, мне удастся демобилизоваться (хоть и плохо в это верилось). А нет, так была у меня задумка: перевестись собственным корреспондентом «Стража Балтики» в Либаву — вторую по значению (после Пиллау) базу 4-го флота. Либава (или, точнее, Лиепая) имела репутацию благоустроенного города, где на рынке полно продовольствия. Там сидел наш собкор Лебедев, но редактор был недоволен его работой и говорил, что надо «укрепить либавский корпункт».
— Вот я и попрошусь в Либаву на «укрепление». Верно, Ли? А потом привезу туда тебя и ребенка.
— Ну что ж, — ответила Лида. — Либава так Либава. Где ты, там и мое место.
Почему я не хлопотал о переводе по службе в Баку? Ведь там стояла Каспийская флотилия, имевшая свою газету, — я бы мог в ней работать. Родители просто мечтали о моем переводе в Баку, их письма полны грусти о том, что они живут не вместе с детьми («горячо любимыми», как обычно они нам писали).
Плохо разве — жить в родном городе, в родительской квартире, у теплого моря? Тут друзья детства — те, кто уцелел на войне. Тут университет, филфак, на котором я мог бы заочно учиться. (Детская мечта об архитектуре уплыла, растворилась в мощном потоке жизни, подхватившем нас по окончании школы.) Уж не говорю о том, что в Баку, дома, нам с Лидой было бы несравненно легче и проще — с помощью родителей — управляться с ребенком, чем в Пиллау.
Почему же я не подавал рапорт, не просил о переводе на Каспийскую флотилию? Однозначного ответа у меня нет. Возможно, слишком захолустной казалась эта маленькая флотилия после Балтийского флота, с его громкой славой. А может, такое возвращение в Баку выглядело крушением неких честолюбивых надежд? Уехал, как говорится, завоевывать себе место под солнцем, а вернулся скромным работником скромнейшей газеты, «дунькиного листка» по классификации Шалимова.
Ранние зимние сумерки опустились на Пиллау. (Новое название города — Балтийск — входило в обиход медленно.) Снег, выпавший накануне, растаял.