Полвека любви
Шрифт:
Мы вошли в квартиру. Лида с любопытством оглядела кухню, мы стали подниматься по скрипучей лестнице, и тут из своей комнаты выглянул Валя Булыкин.
— Ли-и-ида?!
Столько изумления было в его возгласе, что мы засмеялись.
Я сварил кофе, мы поужинали, выпили немного. В тот же вечер Валя уложил вещички и перебрался на прежнюю свою квартиру.
— Наконец-то, Ли, ты хозяйка квартиры. Вступай во владение!
Лида счастливо смеялась.
На следующий день пришла в редакцию ее телеграмма из Вильнюса. А ленинградская почему-то не пришла вообще.
Так началась наша семейная жизнь.
С бытовой точки зрения она была непростой. Положенную мне норму
Но вечера и ночи были наши, и особенно хороши были воскресные дни. Мы гуляли по окрестностям Камстигала и слушали шорох ветра в листве, и лягушки в прудах орали, может, не так самозабвенно, как весной, но достаточно мощно.
Лида отдыхала от экзаменационных треволнений, от давки в ленинградских трамваях, от многолюдья и шума общежития. Мы принадлежали друг другу, и ничего нам больше не было нужно. Лида засыпала в моих объятиях, и уже ей не снились швейцарские наемники, шагающие под свист своих дудок и стук барабанов.
А осенью мы переехали из Камстигала в Пиллау: Жук пробил несколько квартир для редакции. Я получил комнату в доме на улице Красной армии, напротив огромного темно-серого здания штаба флота. Квартира была трехкомнатная, и по советскому обычаю ее превратили в коммуналку: кроме нас с Лидой тут жили еще две офицерские семьи. Конечно, жаль бросать камстигальскую отдельную — шутка ли, без соседей! — квартиру. Но все же было утомительно мотаться каждый день из Камстигала в Пиллау и обратно.
Когда в том августе, под самую осень, вышло постановление ЦК ВКП (б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», скажу прямо: приняли его на Балтийском флоте без особых эмоций. Ну, дела литературные — безыдейные вещи тискали в журналах. А у нас свои дела — учения, приход молодого пополнения, словом, боевая и политическая подготовка. В редакции провели партсобрание, упомянули, конечно, про безобразия писателя Зощенко и поэтессы Ахматовой, но вообще-то разговор шел о внутренних наших делах — дескать, критику и самокритику надо больше применять.
Но меня постановление поразило. Анну Ахматову я тогда не знал, не читал, только слышал, что есть такая поэтесса, бывшая жена расстрелянного поэта Гумилева. Кого мы читали в школьные годы? Тихонова, Багрицкого, Маяковского, Асеева, Сельвинского, Уткина, Светлова. Бегали на литературные вечера приезжавших в Баку Антокольского и Луговского. Взахлеб читали полузапрещенного Есенина.
Имя Ахматовой ничего мне не говорило. А вот грубая брань, с которой постановление обрушилось на Зощенко, меня потрясла. Он же был одним из любимейших наших писателей! Смешные рассказы Зощенко ходили по рукам. Мы хохотали, читая, как Лизочка, гуляя по лесу с Васей Былинкиным и слушая пение соловья, спрашивала: «Вася, как вы думаете, о чем поет соловей?» Умный Вася объяснял: «Жрать хочет, оттого и поет». А слесарь Коленкоров, который сильно пил и «домой лежа возвращался»? А рассказы Назара Ильича Синебрюхова? А «Голубая книга»? Помню, в восьмом классе был у нас одно время молодой франтоватый учитель истории Лев Тигранович (мы его называли Лев Тигрович). Вот он излагал свой предмет, а на закуску, что ли, в конце урока, читал нам из зощенковской «Голубой книги» коротенькие эпизоды древней и не очень древней истории. Например, как персидский царь Камбиз возжелал жениться на дочке египетского фараона, а тот, не захотев отпускать любимую дочь в дальние края, вместо нее послал царю Камбизу красивую рабыню — ну и как нехорошо кончилась эта история. Или о поздней любви престарелой императрицы Екатерины к молоденькому Платону Зубову…
И
То была теневая сторона нашей жизни. Не хотелось о ней думать. Ну, не хотелось! Мы победили в долгой кровопролитной войне, мы выжили — теперь самое время работать, любить, радоваться жизни. Столько надежд! Но там, наверху, думали как-то иначе…
Крайняя западная точка СССР — вот чем был Пиллау. Кстати: в 46-м году, вскоре после смерти Калинина, старый Кенигсберг переименовали в Калининград (хотя ни малейшего отношения к этому городу всесоюзный дедушка не имел), а Пиллау — в Балтийск.
В гаванях главной базы 4-го флота стало тесно от кораблей — своих и немецких, полученных по репарациям. Утром и вечером пели на подъеме и спуске флагов корабельные горны. Каждые полчаса плыл над Балтийском перезвон склянок. По субботам, в часы приборки, в гаванях царила Шульженко («Клавочка», — говорили моряки) — на всех кораблях крутили пластинки с «Синим платочком», «Челитой», другими знаменитыми песнями. По воскресеньям улицы города и расчищенные дорожки приморского парка затопляли синие матросские воротники. Было многолюдно и на пляже — на мягком, теплом песке, но купались немногие: море было холодное.
«Крайняя западная точка» выглядела мужским царством в погонах. Царство было, конечно, грубоватое — без женского-то смягчающего присутствия. На стенке второго бассейна высился огромный бетонный куб. Кто-то из флотских остроумцев написал на самой видной грани куба большими буквами непристойность. Похабную надпись пытались стереть, соскоблить, но она, сделанная черным едким кузбасс-лаком, не поддавалась и продолжала вызывать усмешку у всех, кто шел или ехал мимо этого куба. Наконец, после грозного разноса, учиненного флотским начальством командиру порта, к стенке бассейна подогнали плавучий кран, обмотали куб стальными тросами — и кран поднял его, вывез из бассейна в море и утопил на глубоком месте.
Однако постепенно Пиллау заселяли женщины. Тут оставались после освобождения «перемещенные лица» женского пола, угнанные на работы в хозяйствах прусских гроссбауэров, — те, кому некуда было возвращаться: их деревни сожжены, родня погибла. А кого-то просто придерживали военморы. Эти девушки устраивались работать в столовых, парикмахерских, в учреждениях флота. Иные и замуж выходили.
И приезжали со всех концов страны жены офицеров. Сложился обычай: тот, к кому приехала жена, ставил сослуживцам выпивку в офицерском клубе. Обычай этот назвали неприличным словом.
Вообще пили в Балтийске много. Сказывалась привычка времен войны (фронтовые «сто грамм»). После напряженной работы в море, на учениях, да и просто после долгого сидения в железной коробке корабля требовалась, так сказать, разрядка.
Рассказывали о пожилом флагманском враче эскадры — после обильной выпивки в офицерском его приходилось поднимать талями на борт крейсера «Максим Горький». Комендант гарнизона, долговязый подполковник по прозвищу Полтора Ивана, в дни увольнений наводнял город патрулями и сам шастал по улицам и парку, ловил выпивших матросов и старшин. Однажды он обнаружил пьяного матроса, лежавшего навзничь в канаве. «А ну, вставай!» — рявкнул Полтора Ивана. Но матрос собственными силами выбраться из канавы не мог. Он лежа отдал коменданту честь и сказал заплетающимся языком: «Товари под-пол-товник, матрос Петров из увольне-нень прибыл. — И, добавив: — Без замечаний», — забылся безмятежным сном.