Последние дни Сталина
Шрифт:
Первая уступка была сделана в отношении Кореи. 19 марта Кремль дал знать китайской стороне о своем желании серьезных переговоров. К тому времени прошло уже двенадцать месяцев бесплодных обсуждений. Хотя США, Китай, а также обе Кореи — Северная и Южная — искали способ закончить конфликт, мешало сталинское упрямство и желание затянуть кровавое и зашедшее в тупик противостояние. В итоге Корейская война стоила жизни 35 тысячам американцев, миллионам корейцев с обеих сторон и сотням тысяч китайцев. Согласившись провести обмен больными и ранеными пленными и освободив задержанных и интернированных в Северной Корее граждан Великобритании и Франции — в том числе двух французских дипломатов, одного репортера и нескольких монахинь, а также ирландского священника, коммунистическая сторона демонстрировала гуманность, которую нельзя было игнорировать. Китайцы также предложили вернуть всех пленных, пожелавших репатриироваться, и перестали настаивать на принудительной репатриации. Согласившись возобновить мирные переговоры в Пханмунджоме, Кремль и его союзники изменили ход конфликта. Это открыло путь к заключению договора о прекращении огня — по сути, к военному перемирию — начиная с 27 июля, которое продолжает действовать по сей день [370] .
370
Весной того года были моменты, когда растущее беспокойство и разочарование ходом боевых действий заставляли администрацию Эйзенхауэра всерьез рассматривать возможность использования ядерного оружия против войск коммунистов; см. John Lewis Gaddis, The Long Peace: Inquiries Into the History of the Cold War (New York: Oxford University Press, 1987), 124–129.
В марте и апреле того же года произошли и другие перемены. Всего через несколько недель после смерти Сталина советская делегация в ООН продемонстрировала свою возросшую
В разделенной Германии Сталин умудрился создать препятствия для путешествий и торговли. С его смертью советские военнослужащие открыли контрольно-пропускные пункты на дорогах, ведущих в Западный Берлин, и перестали безосновательно задерживать тяжелые грузовики. В августе 1952 года Сталин закрыл шлюзы на Среднегерманском канале «для ремонта». Канал был основным судоходным путем между Западной и Восточной Германиями, связывая множество городов с другими странами через Балтийское море. Наследники Сталина в качестве очередного жеста доброй воли открыли и его. Кроме того, Кремль принял решение о выделении значительных средств в пользу восточногерманских церквей, чтобы они смогли восстановить разрушения военного времени. А советский караульный в берлинской тюрьме «Шпандау», где по решению четырех союзных держав содержались осужденные немецкие военные преступники Рудольф Гесс и Альберт Шпеер, получил указания приветствовать своего американского коллегу, снимая перчатку перед рукопожатием, — несущественный, но вместе с тем человечный отказ от практики сталинской эпохи. Что было гораздо важнее, советские официальные лица принесли извинения правительству Великобритании за недавнее столкновение самолетов над Восточной Германией, повлекшее человеческие жертвы, и после этого организовали дискуссию с участием представителей США, Франции и Великобритании по вопросу безопасности воздушного коридора.
Кремль также пытался произвести благоприятное впечатление на Уинстона Черчилля и британскую общественность. Когда в Лондоне проходили похороны королевы Марии, в Восточном Берлине по особому распоряжению из Москвы были приспущены флаги. Бабушка молодой королевы Елизаветы и супруга покойного короля Георга V умерла 24 марта. Три месяца спустя советский военный корабль принял участие в военно-морском параде в честь коронации новой королевы. Крейсер «Свердлов» стал первым кораблем советских ВМС, посетившим Великобританию со времени окончания войны. Члены команды смогли насладиться туристическими достопримечательностями Лондона, включая Виндзорский замок, Палату общин и могилу Карла Маркса. Той же весной советские власти освободили британского моряка по имени Джордж Эдвард Робинсон, который был задержан после пьяной драки в Архангельске. Его выпустили на свободу в рамках указа о широкой амнистии. Другим советским морякам выпало редкое счастье: группа из восемнадцати членов команды корабля, зашедшего в порт Руана, посетила Париж, где смешалась с толпой туристов, приехавших туда на Пасху. В Москве власти проинформировали американских и английских служащих, что их посольства, которым ранее было предписано покинуть занимаемые ими здания рядом с Красной площадью, теперь могут остаться. Англичане решили сохранить посольство на старом месте, а американцы, которым требовалось более просторное помещение, все же переехали.
Западные репортеры в Москве также обратили внимание на ряд неожиданных перемен. Кремль выдал визы группе из семи американских газетчиков и сотрудников радио, позволив им совершить долгое путешествие по Советскому Союзу, — это был жест, который, по выражению The New York Times, «вошел в историю» [371] . Группу возглавлял Джеймс Уик — известный консервативный журналист, давно стремившийся посетить СССР. Аккредитованные в стране иностранные корреспонденты удивлялись тому, насколько доброжелательно советские власти отнеслись к группе Уика: им было разрешено делать фотографии и брать интервью у обычных граждан, а власти почти не вмешивались. Томас Уитни из Ассошиэйтед Пресс увидел собственными глазами, «как обременительные ограничения… могут быть сняты для того, чтобы произвести благоприятное впечатление». Приехавшим позволили диктовать свои репортажи прямо по телефону из номеров гостиниц в обход какой-либо цензуры. В последний вечер, проведенный ими в Москве, Уитни организовал для них прощальную вечеринку и пригласил в ресторан также американских дипломатов и сотрудников советской пресс-службы. Его поразило, насколько непринужденно и по-дружески держались советские чиновники, прибывшие туда вместе с женами [372] .
371
The New York Times. 1953. 3 апреля. С. 5.
372
Thomas Whitney, Russia in My Life (New York: Reynal, 1962), 283. Несколько недель спустя Уику пришлось опровергать появившиеся в советской печати сообщения о том, что он со своей группой поддержал советское «мирное наступление», убедившись в желании Кремля добиваться «мирного разрешения всех конфликтов». Советские чиновники сочли репортажи американских журналистов позитивными и с радостью раструбили об этом на весь мир. Уик не хотел выглядеть наивным, поэтому открестился от их похвалы: «Так много лжи… всего в нескольких словах» (The New York Times. 1953. 18 апреля. С. 22).
В один ряд со всеми этими жестами и переменами в политике встало предложение о встрече, которое Чарльз Болен получил от советского посла в Вашингтоне Георгия Зарубина накануне своего отъезда в Москву. Зарубин был настроен крайне дружелюбно и постоянно подчеркивал в беседе, что все послы должны работать над улучшением двусторонних отношений. Отметив положительные сдвиги в вопросе о Корейской войне, он выразил надежду на прогресс и в других областях.
В Time происходившие перемены описывали как «загадочные, долгожданные, зловещие» [373] . В The New York Times картина представлялась иной: в передовице от 2 апреля отмечалось, что «из Москвы начал дуть явно более мягкий ветер и различные шаги коммунистов начинают укладываться в схему, которая — в случае, если она сложится и закрепится, — обещает снизить международную напряженность по меньшей мере на какое-то время» [374] . Шесть дней спустя — и через четыре дня после публичного прекращения Кремлем «дела врачей» — директор ЦРУ Аллен Даллес выступил с речью на заседании Совета национальной безопасности. Он довольно подробно описал происходившие в Москве перемены. Да, «первоначально ЦРУ полагало, что после смерти Сталина они [его наследники] будут вести очень осторожную игру [и]… в течение весьма продолжительного периода будут неукоснительно следовать сталинскому курсу». Теперь же, как признавал Даллес, «ни одна из этих оценок не подтвердилась». В своем докладе, который, вероятно, очень удивил всех присутствующих, он подтвердил, что новые советские лидеры «самым решительным образом порывают… с практиками сталинского режима», в частности идут на смелые внутренние реформы и важнейшие изменения во внешней политике, которые следует признать не просто «значительными», а «поразительными» [375] . (Месяцем ранее Уолт Ростоу докладывал Госдепартаменту, что, «как уже было после смерти Ленина, власти, скорее всего, станут прикрываться именем Сталина для оправдания всех своих крупных начинаний» [376] . На практике же происходило прямо противоположное. Новые власти предпринимали все новые шаги, и каждый из них шел вразрез с тем или иным аспектом сталинской политики.) В завершение своего доклада Даллес признал, что этот новый набор политических мер «появился гораздо раньше и проводился гораздо более систематически, чем предполагало ЦРУ» [377] . Один чиновник Госдепартамента также признал, что «в последнее время Советы сделали больше шагов навстречу Западу, чем за любой другой сравнимый период времени» [378] . Такое развитие событий озадачило Даллеса. Как и его брат-госсекретарь, он отказывался видеть в этих переменах возможность улучшить отношения с Москвой и докладывал президенту: «Нет никаких оснований полагать, что в фундаментальной враждебности Советского Союза по отношению к свободному миру произойдут какие-либо изменения» [379] . Советские инициативы настолько ошеломили американских лидеров, что скорее укрепили их представления о политике Кремля, чем заставили пересмотреть устоявшиеся взгляды в свете этих непредвиденных событий.
373
Time. 1953. 13 апреля. С. 28.
374
The New York Times. 1953. 2 апреля. С. 26.
375
Цит. по: Mark Kramer, «International Politics in the Early Post-Stalin Era: A Lost Opportunity, a Turning Point, or More of the Same?», в сборнике Larres, Osgood (eds.), The Cold War After Stalin's Death, xiv.
376
Обновленный меморандум Уолта Ростоу, составленный в начале марта 1953 г., с. 4 (C. D. Jackson Records, 1953–1954, Box 6, Pre-Acc, Rostow, Walter W. (4), Президентская библиотека имени Дуайта Д. Эйзенхауэра).
377
Цит. по: Kramer, «International Politics in the Early Post-Stalin Era», xiv.
378
FRUS, VIII, 1138.
379
Цит. по: Kramer, «International Politics in the Early Post-Stalin Era», xv.
Находясь в Москве и наблюдая за происходящим, Гаррисон Солсбери вспоминал знаменитый отрывок из классической книги Бернарда Пэрса, посвященной истории России. За сто лет до того, 2 марта 1855 года, умер консервативный и крайне авторитарный царь Николай I, «и вместе с ним рухнула система, живым воплощением которой, по всеобщему мнению, он являлся… Новый монарх Александр II, чье политическое становление прошло под властью деспотичного и реакционного отца, был чрезвычайно к нему привязан и абсолютно ему предан», писал Пэрс. Но вскоре Александр II запустил программу серьезных преобразований. Вначале перемены были довольно скромными: он позволил выезжать за границу и смягчил ограничения, наложенные его отцом Николаем I на жизнь университетов. Чуть позже он ослабил и политическую цензуру. «Первые либеральные шаги Александра были встречены с огромным энтузиазмом, но общество, еще не успевшее прийти в себя от гнета полицейского режима при Николае, более или менее пассивно ожидало, когда ему будут предоставлены льготы» [380] . Только в 1861 году Александр объявил об освобождении крепостных, решительно порвав с этой затянувшейся и позорной российской традицией. Русские часто называют Александра II «царем-освободителем», вспоминая проведенные им реформы. Но в самом начале никто не ждал, что он, сменив на престоле своего отца-реакционера, станет инициатором столь масштабных преобразований. Урок для Солсбери был очевиден. «Если меня спросят, как так получилось, что люди, ранее верно служившие диктатору Сталину, вдруг начали проводить либеральную политику, я могу указать на параллель с Александром», — писал он в те июльские дни. Но американские политики предпочли проигнорировать уроки российской истории, с ее периодами репрессий и реформ, которые отмечал Пэрс. «Похоже, некоторые прямолинейные американские комментаторы склонны связывать происходящее ослабление ограничений внутри России исключительно с „мирным наступлением“, — писал Солсбери. — Я думаю, это недальновидно. Эти поразительные перемены осуществляются по внутриполитическим причинам людьми, которые, по всей видимости, действительно верят в то, что делают» [381] . Эйзенхауэру предстояло решить, каким курсом направить свою администрацию.
380
Bernard Pares, A History of Russia (New York, Knopf, 1944), 340–346.
381
Salisbury, Moscow Journal, 388.
В свете советского «мирного наступления» президент Эйзенхауэр счел необходимым проявить гибкость и готовность идти навстречу. «Прошлое говорит само за себя, — сказал он Хьюзу. — Меня интересует будущее. И в их стране, и в нашей к власти пришли новые люди. Мы начинаем с чистого листа. Теперь давайте говорить друг с другом» [382] . Но Белому дому потребовался еще целый месяц на споры о формулировках, пока Эйзенхауэр с советниками бились над текстом большой речи, посвященной советско-американским отношениям, — той самой речи, которую изначально предлагалось произнести на следующий день после похорон Сталина. Они разошлись во мнениях и по поводу обстановки, в которой президент должен был сделать свое обращение: перед Конгрессом, на Генеральной Ассамблее ООН, на Панамериканской конференции или даже в форме бесед у камина, подобных радиообращениям Франклина Рузвельта, в которых он успокаивал нервы американцев во время Великой депрессии. Затянувшийся процесс испытывал терпение советников Эйзенхауэра. 2 апреля Чарльз Дуглас Джексон написал президенту: «Мы отдали Советам фактически монополию на умы людей во всем мире — и в этот месяц они действовали энергично и с обезоруживающим правдоподобием» [383] . И все же администрация была не готова.
382
Hughes, The Ordeal of Power, 104.
383
Цит. по: Leffler, For the Soul of Mankind, 103.
Главным ответственным за текст выступления был Эммет Хьюз. Он держал постоянную связь с Госдепартаментом, так что Фостер Даллес мог вносить в текст свои коррективы. Фостера Даллеса особенно беспокоило то, что слова Эйзенхауэра могут прозвучать слишком примирительно, и, если в ответ президента пригласят в Кремль, ему придется согласиться на встречу с Маленковым. Госсекретарь хотел быть уверенным в том, что речь не приведет к прямым переговорам. Эйзенхауэр, например, был готов рассмотреть любые реальные предложения на «любом конгрессе, конференции или встрече» с Советами. Но Фостер Даллес решил вырезать эти слова из речи. Под давлением госсекретаря Хьюз отказался от идеи президента о том, что каждая из сторон предоставит другой свободное время в радиоэфире: это «слишком попахивает рекламным трюком». Хьюз также удалил из текста «повторное предложение [Эйзенхауэра] приехать на встречу с советскими лидерами». Как он объяснил президенту (без сомнения, с подачи Фостера Даллеса), это предложение переходит границу «между твердой и примирительной» позицией и может «навести на мысль о чрезмерной тревоге, что не входит в наши намерения» [384] . Кроме того, Фостер Даллес настаивал, чтобы в речи были затронуты текущие спорные вопросы, такие как подписание Декларации о независимости Австрии, которое при Сталине бесконечно откладывалось, и освобождение выживших немецких военнопленных, все еще находившихся в советских лагерях. Он хотел, чтобы Эйзенхауэр потребовал от Кремля предоставить «порабощенным народам Восточной Европы право на подлинное политическое самоопределение», как об этом писал Таунсенд Хупс в своей биографии Фостера Даллеса. Последний пункт, с точки зрения Хупса, «лежал в основе эмоциональной советской озабоченности собственной безопасностью», что Фостер Даллес, несомненно, понимал, поэтому «можно с уверенностью сказать, что включение этого пункта было очередной попыткой не оставить ни малейшего шанса на серьезные переговоры с послесталинским правительством» [385] . Фостер Даллес был твердо намерен помешать президенту сделать любой шаг, который можно было бы истолковать как нерешительность. Как он заявил на заседании Совета национальной безопасности 25 марта, он по-прежнему ищет «способы и средства покончить с угрозой, которую представляет Советский Союз. Этого… можно достичь, способствуя дезинтеграции советской власти. Эта власть и так уже испытывает перегрузки». «Если мы продолжим оказывать давление, психологическое и не только, мы сможем либо вызвать крах кремлевского режима, либо превратить советский блок из союза стран-сателлитов, нацеленных на агрессию, в исключительно оборонительную коалицию» [386] . Сдаваться Фостер Даллес не собирался.
384
Цит. по: Cook, The Declassified Eisenhower, 179; из записки Хьюза Эйзенхауэру, датированной 27 марта 1953 г.
385
Hoopes, The Devil and John Foster Dulles, 172. См. также Larson, Anatomy of Mistrust, 47.
386
Foreign Relations of the United States 1952–1954, vol. II: National Security Affairs, Part 1, 267.
Советское «мирное наступление» продолжалось, но лишь к середине апреля, через шесть недель после смерти Сталина, Эйзенхауэр был, наконец, готов обратиться и к американскому народу, и к советскому руководству. Свою ставшую знаменитой речь «Шанс на мир» он произнес 16 апреля в Вашингтоне на собрании Американского общества издателей газет. Подход Эйзенхауэра был обусловлен тремя факторами. Он хотел вернуть Америке инициативу, «сказать то, что мы хотим сказать, так, чтобы каждый человек на земле понял наши слова» [387] . Он хотел бросить Кремлю вызов, одновременно заверив европейских союзников, что американская политика не спровоцирует войну и не увеличит уязвимость континента по отношению к подрывной деятельности коммунистов. Наконец, он хотел действовать осмотрительно и не настроить против себя правое крыло республиканцев, прежде всего сенатора Маккарти, который насторожился бы при малейшем намеке на «политику умиротворения» Кремля.
387
Hughes, The Ordeal of Power, 104.