Повести и рассказы
Шрифт:
— Вы, э-э, к кому, товарищ? — спросил сзади меня дедушка с жаровней.
— К хозяевам этого кота.
— Я хозяин.
— Нет, хозяйка его — Варвара Ильинична.
— Ах, вы знаете Варвару Ильиничну! Проходите, пожалуйста. Нет ли у вас каких-нибудь вестей о них? Это их кот, но хозяева, как видите, уехали в Сибирь еще в сорок первом году, с заводом, и, знаете, запропали.
— А Тамара?
— Да, да, запропали. И завод там где-то обосновался, энский завод на энском месте, и они, кажется, не думают там о возвращении. Да.
— А
— Тамара Сергеевна и уехала. Куда же мать без нее? Мать за ней.
— А Зоя?
— Зоя с ними уехала. Отец ее на фронте погиб. В сорок первом. Да, погиб.
— А Маша?
— Эту девушку я что-то не помню. Лизанька! — он открыл дверь в комнату, держа перед собой жаровню. — Ты не помнишь, кроме Зои, кто приходил к Тамаре Сергеевне? — Он вошел в комнату и повторил вопрос и через минуту вышел, уже без жаровни, с разведенными руками, высоко подняв брови.
— Да, да, — сказал он. — Никто не знает.
Я вышел из метро на станции «Сокольники» и через парк побрел домой. Дело шло к вечеру; в Сокольниках над темными прудами березы тяжело замерли в безветрии; прямая аллея, пересеченная корнями, напоминала мне тридцать девятый год, когда не я, а другой Владимир, восемнадцатилетний и беспечный, догонял здесь свою Федоровну, а она то и дело убегала от него.
Сокольники — такое место, где на каждом шагу зеленая скамейка. Но не легко сесть на скамейку вечером. Не знаю, как сейчас, но в тридцать девятом году Владимир и Маша всегда находили скамьи занятыми — везде пары: спиной к аллее, лицом в парк, голова к голове.
Тогда Владимир оторвал дома в сарае две доски и в самом глухом месте парка сделал в кустах под березой прочную лавочку — на двоих. И в этот же вечер они пришли сюда, и здесь Владимир, шепча ей на ухо, поцеловал ее в холодную щеку, и она вспыхнула, отпрянув, и стала оглядываться по сторонам. Потом он обещал ей помнить о ней вечно, а она только смотрела на него покорно и нежно и иногда качала головой, как старшая, и говорила: «ай-ай-ай», хотя и было ей всего только семнадцать лет.
Что потом было, какие это были дни! Какие это были двадцать три дня! А потом он получил повестку и уехал служить в армию. И вместо него вернулся я — через шесть лет.
Опять передо мной стена молодого темно-зеленого ельника. Он по-прежнему топорщился и загораживал всем путь к нашей лавочке.
Я попробовал найти нашу тайную лазейку — и не нашел, и полез прямо в иглы. Десять, двадцать шагов я боролся с иглами. Пролез, наконец, березу увидел, белую, неприкосновенную. Но лавочки под нею не было. Даже и ямок не осталось. Трава росла бессмертная на этом месте— осенью пожелтеет, весной оживет, — она и затянула все следы, чтобы никто не помнил. А мою прочную скамейку— кто же нашел и выдернул?
Товарищи, разные бывают раны. Я опустился на траву и лег лицом вверх — к вечерней сини, раскинув руки. Моя береза жила надо мной каждым листочком. И по стволу сверху вниз и снизу вверх рыскали муравьи.
И тут же я
На березе выше моего роста на коре была надпись, вырезанная глубоко:
«Уезжаю с заводом, куда — не знаю. Милый, мы встретимся!»
И я сразу догадался, как она достала так высоко: она вырезала буквы, став на нашу лавочку. А потом выдернула ее, чтобы никто не достал, не заровнял ее букв.
Я обнял березу и зажмурил глаза. Нет, я не в обиде на войну за то, что она научила меня плакать.
1946 г.
В ночной смене
В цехе появился новый человек — белокурый большеголовый плавильщик в новом комбинезоне из белого брезента. Все сразу заметили его, потому что он всем мешал: как стал посреди цеха, так и стоял целый час у всех на пути, провожая странным взглядом каждого рабочего, словно выбирал себе противника по плечу.
О том, как он попал на завод, знал только бригадир первой печи Степан Абакумович. Случилось это две ночи назад, в его смену.
В ту ночь, как всегда, завалив печь шихтой, он отдал лопату подручному: старость не позволяла ему подолгу стоять в жаре. Он поднял синие очки на лоб и побрел прочь — сухонький, сутулый, вытянув голову вперед, спустился по железной лесенке и вышел из цеха через арку в толстой стене. Вышел, и окружили его тишина, полночный покой. Над темными крышами играли и переговаривались крупные живые звезды. Капали, наплывали отовсюду далекие и близкие звуки весны.
Набирая трубкой табак из жестянки, мастер вдруг замер: перед ним на низком палисаднике под голыми кустами сирени сидел человек.
— Кто это сидит?
— Приехал тут один. Родню дожидает, — отозвался издалека старческий голос вахтера.
Темная фигура, между тем, поднялась, надвинулась, и мастер увидел прямо перед собой высокого парня в полупальто нараспашку, в светлой рубахе. Степан Абакумович посмотрел на его красивую, белую, курчавую, как барашек, голову и, нарочно ни слова не говоря, стал ждать.
— Из Бердянска приехал, — наконец сказал парень. Опустил большую голову. Махнул по коленям фуражкой и признался: — Знакомая у меня здесь. В ночную работает.
— Ну, ну… Что у вас слыхать там, на море?
— Обыкновенно. На косе живем, рыбу ловим — шемаю, тюльку.
— Ты что же там — бригадир?
— Мотористом. В артели.
— А знакомая, значит, у нас… — Степан Абакумович, склонив голову набок, любовался им. — Не забыл, значит.
— Вот приехал за нею. Домой звать.
И Степана Абакумовича вдруг покорила детская откровенность этого тихого верного друга.