Повести
Шрифт:
Минуту он стоял помертвевший, слушая болезненно-острый звон в ухе. Отскочив от стены, по полу
катилась гильза, под столом, появившись неизвестно откуда, валялась толстая, источенная жучком
щепка с темным и косым следом пули.
Поняв наконец, что случилось, он сунул пистолет в кобуру, запер все в комод и не мог себе найти
места, пока не вернулась мать. Та сразу почувствовала недоброе, кинулась к сыну с расспросами, и он
рассказал все как было. Разумеется,
испугалась за него, даже заплакала, чего никогда прежде с ней не случалось, и сказала, что он должен
во всем признаться отцу.
Решиться на это признание было не просто. Пока набирался решимости, минул час или больше, и
наконец сам не свой он открыл дверь отцовской каморки.
Отец работал. Как всегда, низко склонившись над подоконником, сосредоточенно ковырялся в
часовом механизме. Правая его рука в черной перчатке бессильно покоилась на коленях, а левая ловко
колупала, винтила, разбирала и складывала разные маленькие блестящие штучки, из которых состояли
часы. На стенах не в лад друг другу размахивали маятниками, звякали и тикали два десятка дешевых,
размалеванных по циферблату ходиков, несколько будильников, угол занимал громоздкий, принесенный
накануне из райкома деревянный футляр с тяжелыми гирями. Отец не обернулся на появление сына, но,
как всегда безошибочно узнав его, совершенно некстати теперь спросил бодрым голосом:
– Ну как дела, молодой человек? Одолел мариниста?
Мальчик проглотил неожиданно подскочивший к горлу комок - накануне он принялся читать
Станюковича. Из других книжек, лежавших в огромном дедовском сундуке, уже мало что осталось им
непрочитанного, разве что собрание сочинений Писемского и несколько разрозненных томов
Станюковича, один из которых третьего дня и выбрал ему отец. Но теперь было не до книг, и он сказал:
– Папа, я брал твой маузер.
Отец как-то странно мотнул головой, отложил пинцет, привычным движением руки снял очки и строго
посмотрел на сына.
– Кто разрешил?
– Никто. И это... Он выстрелил, - упавшим голосом произнес сын.
Ничего не говоря больше, отец встал и вышел из комнаты. Он же остался стоять у двери с таким
чувством, будто его сейчас должны положить под нож гильотины. Но он знал, что виноват, и готов был
принять самую беспощадную кару.
Вскоре отец вернулся.
– Ты, щенок!
– сказал он с порога.
– Какое ты имел право без разрешения притрагиваться к боевому
оружию? Как ты посмел по-воровски лезть в комод?
155
Отец долго и нещадно отчитывал его - и за неосторожность, и за выстрел, который мог причинить
несчастье, и больше всего за тайное его своеволие.
– Единственное, что смягчает твою вину, так это твое признание. Только это тебя спасает. Понял?
– Да.
– Если сам, конечно, надумал. Сам?
Чувствуя, что окончательно гибнет, мальчик кивнул, и отец успокоенно, протяжно вздохнул.
– Ну и за то спасибо.
Это было уже слишком - ложью покупать отцовское спасибо, в глазах у него потемнело, кровь
прилила к лицу, и он стоял, не в силах сдвинуться с места.
– Иди играй, - сказал тогда отец.
Так, в общем, легко обошлось ему то ослушание - наказание ремнем его миновало, но его
малодушный кивок болезненной царапиной остался саднить в его душе. Это был урок на всю жизнь. И он
ни разу больше не солгал ни отцу, ни кому другому, за все держал ответ, глядя людям в глаза. Видно, и
мать не сказала отцу, по чьей инициативе произошло то объяснение. Так, со счастливой уверенностью в
добропорядочности сына и окончил свой путь на земле этот кавалерийский, командир, инвалид
гражданской войны и часовой мастер, твердо надеясь, что сыну достанется лучшая доля.
И вот досталась...
17
В дремотной утренней тишине наверху застучали шаги, глуховато донеслись голоса, загрохали двери.
Здесь, в подвале, особенно слышны были эти двери, временами от их громкого стука даже сыпалось с
потолка. Рыбак не спал - подогнув ноги, молча лежал на боку под стеной и слушал. Теперь все его
внимание сосредоточилось в слухе. Окошко вверху понемногу светлело, на дворе, наверно, уже
рассвело, и в камере также становилось виднее. Из ночных сумерек медленно выступали тусклые,
измятые, как бы изжеванные, фигуры арестантов - присмиревшей Дёмчихи напротив; в углу
неподвижного, с угрюмым видом Петра; Баси, правда, еще не было видно в темноте под окном.
Сотников, как и прежде, лежал на спине рядом и шумно дышал. Если бы не это его дыхание, можно было
бы подумать, что он неживой. Наступал трудный, наверно последний, их день, они все предчувствовали
это и молчали, каждый в отдельности переживая свою беду.
Сапоги наверху затопали чаще, непрестанно грохала дверь. И вдруг в подвал ворвался разговор со
двора. Рыбак поднял голову, слегка прислонился затылком к стене. Слов невозможно было разобрать, но
было очевидно, что там собирались, видимо строились. Но почему никто еще не спустился в подвал?
Будто забыли о них.