Предательство интеллектуалов
Шрифт:
2. Многие нам возразят: как вы можете причислять к интеллектуалам и упрекать в забвении духа этого сословия таких людей, как, например, Баррес или Пеги? Ведь они, несомненно, являются людьми действия, чья политическая мысль со всей очевидностью занята потребностями текущего момента, стимулируется единственно вопросами, стоящими на повестке дня; первый даже и взгляды свои выразил, за редким исключением, в газетных статьях. Отвечаю: их политическая мысль, которая и в самом деле есть только форма непосредственного действия, выставляется ими как продукт в высшей степени умозрительной интеллектуальной активности, как плод подлинно философских размышлений. Никогда ни Баррес, ни Пеги не согласились бы, чтобы их, даже читая их полемические сочинения, принимали всего лишь за полемистов [170] . Эти люди, на самом деле к интеллектуалам не принадлежащие, выдают себя за интеллектуалов и почитаются таковыми (Баррес умело изображал из себя мыслителя, удостоившего вступить в борьбу), и именно в этом качестве они пользуются особым авторитетом у людей действия. Тема нашего исследования – интеллектуал, но не постольку, поскольку он является им, а поскольку он им считается и соответственно этой репутации влияет на мир.
170
В 1891 году Баррес писал главному редактору журнала «La Plume»: «Если эти книги чего-то стоят, то только благодаря заключенной в них логике, благодаря проявляемой в них на протяжении пяти лет последовательности» («эти
Таким же будет и мой ответ относительно Морраса и других назидателей из «Action francaise», о которых мне тоже скажут, что они – люди действия и непозволительно ссылаться на них как на интеллектуалов. Эти люди притязают на то, что их деятельность развертывается на основе доктрины, подытоживающей совершенно объективное исследование истории, работу чистого научного разума; и именно этому притязанию ученых, людей, сражающихся за истину, найденную в тиши лаборатории, именно этой позиции хотя и воинствующих, но все же интеллектуалов они обязаны особым вниманием к себе со стороны людей действия.
3. Наконец, я хотел бы объясниться еще по одному вопросу. Мне думается, что, вмешиваясь в общественные конфликты, интеллектуал изменяет своему предназначению, только если он, подобно названным мною публицистам, вступает в борьбу ради того, чтобы восторжествовала реалистическая страсть класса, расы или нации. Когда Жерсон взошел на кафедру собора Нотр-Дам, чтобы заклеймить убийц Людовика Орлеанского*; когда Спиноза, рискуя жизнью, написал на дверях подстрекателей к убийству де Виттов: «Ultimi barbarorum»*; когда Вольтер боролся за Каласа; когда Золя и Дюкло принимали участие в знаменитом процессе*, – эти интеллектуалы в самом высоком смысле исполняли миссию интеллектуалов; они служили отвлеченной справедливости и не пятнали себя страстью к чему-либо мирскому [171] . Впрочем, существует надежный критерий того, совместима ли публичная деятельность интеллектуала с его призванием: мирское окружение, интересы которого он нарушает, незамедлительно обрекает его на бесчестье (Сократ, Иисус). Можно сказать наперед, что интеллектуал, снискавший похвалу мирской части общества, не верен своему предназначению. Но вернемся к подверженности современных интеллектуалов политическим страстям.
171
Мне укажут на интеллектуалов, которые, не уронив своего достоинства, встали на защиту какой-то расы, какой-то нации, и даже своей расы, своей нации. Но дело в том, что защищать эту расу или эту нацию означало для них тогда защищать отвлеченную справедливость.
Новой, и притом чреватой последствиями, представляется мне их подверженность национальной страсти. Конечно же, человечеству не пришлось дожидаться нашего времени, чтобы интеллектуалы изведали эту страсть. Не говоря о поэтах, веками воздыхавших благолепным хором:
Nescio qua natale dulcedine solum cunctos / Ducit [172] , —
и не углубляясь в Античность, когда философы – до стоиков – все были рьяными патриотами, замечу, что в истории после наступления христианской эры задолго до наших дней встречались писатели, ученые, художники, моралисты и даже служители «всеобщей» церкви, более или менее отчетливо выражавшие особую привязанность к той группе, к которой они принадлежали. Но у них это чувство имело опору в разуме; они не теряли способности судить свою нацию, громко заявлять о ее неправоте, если считали ее неправой. Напомню, что Фенелон и Массийон порицали некоторые войны Людовика XIV; Вольтер осуждал опустошение Пфальца, Ренан – насилия Наполеона, Бокль – нетерпимость Англии к Французской революции; Ницше признавал недопустимыми грубые действия Германии в отношении Франции [173] . Это только в наше время люди мыслящие или называющие себя таковыми хвалятся тем, что над их патриотизмом рассудок не властен, провозглашают: «Пусть даже отечество неправо, надо быть с ним заодно» (Баррес), объявляют изменниками нации своих соотечественников, желающих сохранить за собой духовную свободу или, по крайней мере, свободу слова. Во Франции не забыли, каким нападкам многие «мыслители» подвергали во время последней войны Ренана за его свободные суждения об истории своей страны [174] . Незадолго до этого целая плеяда молодых людей [175] , считающих себя сопричастными жизни духа, взбунтовалась против одного из своих идейных наставников (Жакоба), который учил их патриотизму, не исключающему права на критику. Можно смело утверждать, что слова, сказанные немецким ученым в октябре 1914 года, после вторжения в Бельгию и других беззаконий германской нации: «Мы не должны ни в чем оправдываться» [176] , были бы сказаны большинством тогдашних духовных вождей, если бы их страна находилась в аналогичных обстоятельствах, – Барресом во Франции, Д’Аннунцио в Италии, Киплингом в Англии (судя по его поведению в годы англо-бурской войны), Уильямом Джемсом в Америке (вспомним, как он расценивал оккупацию Кубы Соединенными Штатами) [177] . Впрочем, я готов признать, что именно этот слепой патриотизм делает нации сильными. Патриотизм Фенелона или Ренана – не тот, что укрепляет империи. Остается решить, призваны ли интеллектуалы укреплять империи.
172
Всех нас родная земля непонятною сладостью манит*.
173
Такие побуждения мы находим даже у древних; например Цицерон стыдил сограждан за то, что они разрушили Коринф, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное их послу (De off., I, xi)*.
174
Уже в 1911 году французский автор, приведя фразу: «Невозможно допустить, чтобы человечество на веки вечные было связано брачными союзами, битвами, мирными договорами ограниченных, невежественных, эгоистичных существ, которые в Средние века вершили дела в этом дольнем мире», – счел необходимым добавить: «Счастье, что строки эти написал Ренан; сегодня написавшего такое обвинили бы, что он плохой француз» (G. Guy-Grand. La Philosophie nationaliste, р. 165). Обвинили бы люди мыслящие – вот что интересно.
175
В том числе А. Массис.
176
Цитируется монсеньором Шапоном в превосходной статье «La France et l’Allemagne devant la doctrine chr'etienne» («Correspondant», 15 ao^ut 1915).
177
См. его «Письма» (Lettres, II, p. 31).
Подверженность интеллектуалов национальной страсти особенно примечательна у тех, кого я назвал бы духовными людьми по преимуществу, т.е. у священнослужителей. Значительное большинство этих людей во всех странах Европы в продолжение полувека уже испытывает национальное чувство [178] и, следовательно, перестало являть миру пример сердец, безраздельно принадлежащих Богу. Мало того, духовные лица, похоже, предаются этому чувству с такой же
178
Вдумаемся, с какой легкостью духовенство сегодня идет на военную службу. См. прим. F на с. 219.
179
Один немецкий католик объяснил эту позицию своих единоверцев несколькими причинами: «1) отсутствие у них достаточного знания фактов и слабая осведомленность об общественном мнении в воюющих и нейтральных странах; 2) их патриотизм, не позволяющий им подрывать единство немецкого народа; 3) боязнь второго культуркампфа, который был бы вдвойне опасен, если бы немецкие католики дали понять, что они согласны с развернутой во Франции кампанией против германского способа ведения войны» (Письмо, опубликованное в «Le Figaro» за 17 октября 1915 года). Выделим вторую причину: стремление солидаризоваться с нацией независимо от нравственной стороны дела. Вот по крайней мере один довод, которого не приводил Боссюэ, когда оправдывал жестокости Людовика XIV.
Напомним, что, когда в 1914 году канцлер Бетман-Гольвег вынес на рассмотрение рейхстага нечто вроде извинения за нарушение нейтралитета Бельгии, христианский теолог фон Гарнак резко осудил его: канцлер хотел извиниться за то, что не нуждается в извинении (см.: A. Loisy. Guerre et Religion, p. 14).
180
Церковнослужители наций-союзниц осыпают немецкое духовенство упреками за то, что в 1914 году оно солидаризовалось с несправедливостью, – еще бы, ведь им-то посчастливилось принадлежать к нациям, сражающимся за правое дело. Но когда в 1923 году, в вопросе о Корфу*, Италия заняла по отношению к Греции столь же несправедливую позицию, как и Австрия в 1914 году по отношению к Сербии, итальянское духовенство, насколько я знаю, вовсе не было возмущено. Не помню и такого, чтобы в 1900 году, во время вторжения европейских армий в Китай (в разгар боксерского восстания) и бесчинств, совершаемых солдатами, духовенство их наций бурно выражало протест.
Отмечу еще одну черту патриотизма, свойственного современному интеллектуалу: ксенофобию. Ненависть к «человеку со стороны» (чужаку), неприятие его, презрение к тому, что «не мое». Все эти чувства, постоянные у народов и, вероятно, необходимые для их существования, усвоили в наши дни так называемые мыслящие люди и до того серьезно, без тени наивности претворяют в поступки, что это усвоение тем более достойно упоминания. Известно, с какой систематичностью сообщество немецких ученых вот уже пятьдесят лет провозглашает упадок всякой цивилизации, исключая созданную германской расой, и как в недавнем прошлом во Франции поклонники Ницше или Вагнера и даже Канта или Гёте третировались французами, претендовавшими на участие в духовной жизни [181] . Насколько эта форма патриотизма нова у людей мыслящих, в особенности во Франции, убеждаешься, когда подумаешь о Ламартине, Викторе Гюго, Мишле, Прудоне, Ренане, – если сослаться на интеллектуалов-патриотов эпохи, непосредственно предшествующей интересующему нас периоду. Надо ли говорить, насколько и тут оживили страсть мирских усвоившие ее интеллектуалы?
181
Особенно примечательной была позиция философа Бутру. Ее осуждение и опровержение мы найдем у Ш. Андлера (Ch. Andler. Les Origines du pangermanisme, р. VIII).
Нам растолкуют, что наблюдавшееся в последние полвека, и особенно в пять предвоенных лет, отношение других государств к нашей стране требовало от французов, которые хотели защитить свою нацию, величайшей национальной пристрастности и лишь те, кто поддался этому фанатизму, были подлинными патриотами. Мы не утверждаем обратное. Мы только говорим, что интеллектуалы, впавшие в такой фанатизм, изменили своему предназначению, ибо оно заключается в том, чтобы в противовес несправедливости, на которую обрекает народы поклонение земному, составлять корпорацию, поддерживающую единственный культ – культ истины и справедливости. Правда, эти новые интеллектуалы заявляют, что им неведомо, что такое справедливость, истина или другие «метафизические туманности»; что для них истинное определяется полезным, а справедливое – обстоятельствами. Все это высказывал еще Калликл, с тем, однако, различием, что он возбуждал негодование влиятельных мыслителей своей эпохи.
Следует признать, что в расположенности современного интеллектуала к патриотическому фанатизму первенство закрепилось за немецкими интеллектуалами. В то время, когда Лессинг, Шлегель, Фихте, Гёррес уже настраивались на безоглядное преклонение перед «всем немецким» и пренебрежение ко всему иноземному, французские интеллектуалы еще одухотворялись непреложной справедливостью к зарубежным культурам (недаром же романтики отличались космополитизмом), и это продолжалось долгие годы. Интеллектуал-националист – по существу, немецкое новоприобретение. Впрочем, мы нередко будем возвращаться к этой теме: моральные и политические позиции, занимаемые в последние пятьдесят лет европейскими интеллектуалами, имеют по большей части немецкое происхождение, и в духовной сфере Германия сейчас одержала в мире полную победу [182] .
182
Сегодняшняя действительность дает еще больше оснований для такого утверждения. Признанные учители наших поэтов (сюрреалистов) – Новалис и Гёльдерлин; наши философы (экзистенциалисты) объявляют себя приверженцами Гуссерля и Хайдеггера; триумф ницшеанства стал подлинно мировым. (Прим. в изд. 1946 г.)
Можно сказать, что Германия, создав у себя интеллектуала-националиста и в результате получив наглядное прибавление силы, сделала этот тип необходимым и во всех других странах. В частности, неоспоримо, что Франция, как только Германия сформировала своих Моммзенов, обязана была сформировать своих Барресов, чтобы не уступать в национальном фанатизме и не ставить под угрозу собственное существование. Всякий француз, стремящийся поддержать свою нацию, должен радоваться при мысли, что за полстолетия Франция выработала литературу, националистическую до фанатизма. Но лучше бы, возвышаясь на какое-то время над своим интересом и соблюдая тем самым достоинство своей расы, французы печалились о том, что ход событий принуждает их радоваться подобным вещам.
В общем, можно считать, что реалистическая позиция была навязана современным интеллектуалам, особенно французским, внешними и внутренними политическими условиями, в которых оказались их нации. При всей важности этого факта, мы нашли бы его не столь важным, если бы видели, что интеллектуалы сожалеют о нем, чувствуют, насколько он умаляет их значимость, какую угрозу несет цивилизации, сколь обезображивает мир. Но как раз этого-то мы и не наблюдаем. Мы видим, что они, наоборот, с удовольствием погружаются в реализм; они полагают, что националистический пыл возвеличивает их, служит цивилизации, украшает человечество. И ясно, что суть этого явления – не просто трудность исполнения определенной функции в связи с текущими событиями, а крушение нравственных понятий у тех, кто призван воспитывать общество.