Привычка выживать
Шрифт:
– Однажды они навещали тебя, - говорит доктор осознанно. Если причинять ей боль, то сейчас, и эта боль либо убьет, либо закалит ее. – Хеймитч, Джоанна и Пит. Ты была без сознания, по крайней мере, большую часть времени их посещения.
Китнисс Эвердин передергивает плечами и спрашивает, есть ли у него запись того визита. Разумеется, у лечащего врача есть все, хотя он и не хочет доставать сразу все свои козыри. Они просматривают запись вместе, и Китнисс пересматривает ее в одиночестве, и боль действительно искажает ее черты, и руки немного дрожат, когда она видит отрешенность и равнодушие в глазах того, в ком видела своего вечного поклонника, а потом своего самого ярого ненавистника.
Аврелий чувствует свою вину.
– Я пытался исцелить
– А к Джоанне? – следует заданный с горечью вопрос.
– Это мы с ним не обсуждали. Сама Джоанна о романе с ним отзывается весьма легкомысленно, но это все-таки Джоанна, - Аврелий улыбается и качает головой. – Кстати, именно Пит показал мне весьма действенное лечение от фобий, и показал это на весьма действенном примере Джоанны.
– Это будет непременно связано с водой, - говорит Китнисс медленно, будто пытается вспомнить что-то очень важное, но каждый раз ее вынуждают бросить это занятие и отвлечься. – Но мне совсем неинтересно, как благоприятно Пит влияет на нее.
Рядом с ними внезапно появляется Энни, доктор видит, как взгляд Китнисс скользит по животу сумасшедшей девушки. Китнисс слишком ярко помнит свои иллюзорные беременности, и может представить себе, какими болями и какими радостями чревато положение Энни. А еще доктор видит что-то, очень похожее на зависть, и, когда Китнисс сама ловит себя на зависти, лицо ее вновь искажается от гнева. Пожалуй, она действительно осознанно оставалась в состоянии своей сладкой комы. Пожалуй, Джоанна Мейсон вытащила ее из, пусть и иллюзорного, но рая в самый что ни на есть реальный ад.
– Секретничаете? – спрашивает Энни звонким живым голосом. – О, у меня тоже есть секреты, - говорит с восторгом, - но это совсем не те секреты, которым можно рассказывать посторонним, - и улыбается с заговорщицким видом.
Аврелий не понимает, откуда в нем внезапно просыпает докторский инстинкт. Наверное, все, кто утверждает, что у него склонность именно к самым тяжелым случаям психических заболеваний, чаще всего обнаруживающихся у людей, прошедших через разнообразные формы ада, в чем-то правы. Потому что ему очень хочется записать Энни Креста в ряды своих пациентов, и от этого странного желания просто зубы сводит.
– Но секретами нужно с кем-то делиться, - говорит он, уже мысленно набросав самый оптимальный способ лечения. Энни наклоняет голову и улыбается.
– О, этим секретом я уже поделилась, - легкомысленно пожимает плечом. – Такими секретами нужно делиться с тем, у кого есть похожие секреты, с тем, кто каждый день проходит через подобные ощущения. Это правильно, это объединяет и заставляет поверить в то, что я не одинока.
– И кто же твой коллега по несчастью?
Своим вмешательством Китнисс немного портит всю мысленно выстроенную доктором цепь разговора, но он с радостью ожидает ответа от рыжеволосой победительницы Голодных Игр. Ответ не нравится ни ему, ни самой Китнисс.
Потому что у Энни по-прежнему счастливый взгляд.
– Я рассказала свой секрет Питу, - говорит девушка, и не обращает внимания, когда все вокруг нее резко мрачнеют. Затем она отключается от всего происходящего на несколько секунд. Взгляд у нее становится мутным и потусторонним, но эти секунды проходят, и Энни внезапно хватает Китнисс за руку. – Хочешь потрогать? – и, так и не дождавшись ответа, кладет руку Китнисс на свой живот.
Не рожденный ребенок Финника легонько толкается. У Китнисс на глазах появляются слезы.
– Мне кажется, это будет мальчик, - делится Энни своими подозрениями. – Я надеюсь, он будет похож на своего отца.
– Да, - медлит Китнисс, - из Финника получится хороший отец, - и отворачивается, все еще чувствуя легкие толчки. Прости,
От Аврелия почему-то веет холодом, и холод этот странного рода, сравнимый со страхом. Но Китнисс почему-то не решается задать вопрос, и неохотно плетется к матери, стоящей у окна, чтобы не находиться с человеком, от которого так зависит и которого не может понять. За окном не происходит ничего нового и интересного, да и Китнисс не может вспомнить, происходило ли там когда-нибудь что-нибудь занимательное, однако мама смотрит вдаль, на пробегающие слишком быстро леса, сменяющиеся необъятными полями, и зябко кутается в шерстяную кофту, хотя в купе жарко. Кажется, что ее бьет дрожь, и Китнисс думает о том, что она нуждается в объятиях и прикосновениях гораздо больше нее самой, но не может себя заставить прикоснуться к этой бледной коже.
– Почему ты возвращаешься? – спрашивает мама слабым голосом.
Китнисс пожимает плечом, краем глаза наблюдая, как доктор смеется вместе с Энни над чем-то забавным, или прикладывается ухом к животу беременной женщины (Китнисс передергивает от того, что она находит в этом жесте что-то неприличное), и ведет себя совершенно по-человечески, хотя с Китнисс у него не получается улыбаться. Китнисс помнит его во время лечения – мрачного, собранного, напряженного и раскаленного внутренним противоречием. Тогда она находила его неприятным – черты его лица, его жесты, постоянно прищуренные глаза, даже белый блокнот в его руках приобретал какие-то зловещие оттенки, от скрипа его ручки становилось дурно, как и от мыслей о том, что может он писать так долго и так собранно. Во время своего лечения Китнисс мысленно называла его не иначе как палачом, но сейчас она легко может найти в себе силы, чтобы понять, насколько ошибалась. Он вовсе не палач, он сам болен так же, как больны его главные пациенты, просто ему везет не попадать под диагнозы политического преступника, преступницы с расстройством личности или капитолийского переродка. Он не может быть нормальным, потому что из кожи рвется вон, чтобы пообщаться подольше с ненормальным человеком. Таким, например, как Энни Креста, в замужестве Одэйр. И от общения с ней этот неприятный человек, так сильно жаждущий выздоровления всех своих пациентов, получает ни с чем несравнимое удовольствие.
– Китнисс? – повторяет мама с расстроенным выражением лица. Ее дочь смотрит не в ее сторону, но сквозь нее и все окружающее ее пространство. Подумать только, как сильно девочка повзрослела. Кажется, у нее даже появились морщины, что, впрочем, не так уж и удивительно, если вспомнить, как часто ей приходилось ставить на кон все. И выигрывать. И проигрывать. И выигрывать в одиночестве. И проигрывать, чтобы остаться в одиночестве.
Наверное, эта резко повзрослевшая девушка сама не сможет ответить на поставленный вопрос. Что может беспокоить ее настолько, чтобы она решилась вернуться к закопанным могилам, если не тревога, с которой невозможно продолжать нормальное существование. Что заставляет ее застывать вот так порой, без движения, с поверхностным дыханием, с остекленевшим взглядом, в котором правит бал вечное безумие, возведенное в ранг искусства. Ее приходится тормошить, задавать опять одни и те же вопросы, и ждать. Ждать бесконечно долго, не будучи уверенным в том, что ожидание вознаградится хоть чем-нибудь.
– Я знаю, что тебе незачем туда возвращаться. Там ничего нет, никого нет, кого бы ты хотела видеть, - добавляет отстранено и внезапно находит в себе силы для не самого удачного признания. – Вчера перед отъездом я видела Пита Мелларка, - делает паузу, но договаривает. – С нашего приезда в Капитолий Энни жила у него. У него и у Хеймитча. – Я говорила со всеми ними. Они не собираются возвращаться домой. Их дом теперь там, откуда ты бежишь. Так зачем ты хочешь туда вернуться?
– Какая разница? – спрашивает Китнисс. – Куда бы я ни уехала, я не смогу уехать достаточно далеко от своей боли, - и качает головой. – Как удалось справиться с болью тебе?