Привычка выживать
Шрифт:
– Никто не причинит тебе боли, - грустно улыбается Аврелий, - никто, кроме тебя самой. Все это время ты только и делала, что калечила себя, замыкаясь внутри своих переживания, играя в сильную Сойку-пересмешницу, которую было так легко сломить. Ты жила наедине со своей болью, но видишь ли, девочка, ты и не подозревала о том, что твоя боль не была только твоей болью. Мы все хоронили своих близких. Твою сестру любил весь Панем, и вовсе не той любовью, которой привыкли любить капитолийцы, хотя и те умеют любить по-настоящему. Посмотри, девочка, во что они превратили могилу твоей сестры.
Экран с видеозаписью расплывается у Китнисс перед глазами, и, заглушая рыдания, она видит могилу, уже совсем не свежую могилу, на которой витиеватыми буквами нарисовано имя ее сестры. Могила вся скрывается под цветами. Примулы. Свежие примулы,
– Они до сих пор несут свежие цветы, как дань памяти твоей сестре. Ты ведь не знаешь их, а они знают тебя, они тебя видели, они успели тебя полюбить. Они все хотели бы быть с тобой рядом, поддержать тебя, сказать тебе, что в своей боли ты никогда не будешь одинока. Они все теряли своих близких, они все проходили через все, через что пришлось пройти тебе. И они тоже выжили. Когда официально поступило сообщение о твоей смерти, вся страна несла цветы на твою могилу, вся страна оплакивала тебя, каждая семья оплакивала тебя, как свою дочь или сестру. Они все смогли простить тебя за то, что ты оказалась не такой сильной, как они ждали. Они приняли твою боль, они поняли твой поступок. Мало кто из них осудил тебя, мало кто забыл тебя. Для них ты так и осталась девушкой, которая была достаточно сильной, чтобы все изменить.
Китнисс забывает о том, что рыдает на груди человека, причинившего ей так много боли. Она цепляется за него, она слышит его, и боль, причиняемая им, начинает иметь совершенно иное значение. Аврелий еще в самом начале сказал ей, что она может понимать только боль. Неужели он решил, что сможет ее вернуть к жизни только болью? Глупый доктор. Безнадежно наивный доктор.
– А ведь стоило тебе только выказать слабость, как тысячи рук отдали бы тебе часть своей силы. Ты заставила всю страну сражаться за свою свободу, и решила, будто тебя оставили умирать в одиночестве. Так вот, ты заблуждаешься. Тебя никто не оставит в одиночестве, если ты позволишь кому-то находиться рядом.
Китнисс не знает, когда именно в ее маленькой светлой палате появляется мама, и не понимает, когда именно доктор передает ее, утомленную эмоциональными всплесками, обессилевшую от рыданий, в столь знакомые объятия. У мамы по-прежнему теплые руки, мама прижимает свою потерянную и вновь обретенную дочь к своей груди, и обе опять начинают плакать. Боль никуда не уходит, боль становится частью ослабевшего организма, но уже почти не мешает дышать.
Аврелий закрывает дверь палаты и устало прислоняется к стене. Мысль о том, что ему тоже нужно раствориться в чьих-то объятиях немного веселит, и он ложится в своем кабинете, думая, что моральное и физическое истощение гораздо полезнее, если оно результативно. Силы можно будет восполнить, рано или поздно. Вот если бы Китнисс до сих пор оставалась замкнута, если бы всего его раздутые счеты к ней пропадали бы, как в черной дыре, то он, пожалуй, сам бы вскоре наложил на себя руки.
Но сейчас, добившись от нее слез, слов и эмоций, он может поспать спокойно.
Часа три, не больше.
С беспокойными пациентами, в настоящее время рассредоточенными по всему Капитолию, больше трех часов поспать не удается. Не то, чтобы доктор хотел отдать их кому-нибудь еще, но было бы неплохо, если хотя бы часть из них благополучно выздоровела.
========== ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ, в которой Китнисс Эвердин задает вопросы ==========
Китнисс не испытывает никакой радости оттого, что ей позволяют выйти из палаты под присмотром матери и доктора Аврелия. Каждый шаг, который она делает за пределами вдоль и поперек изученного замкнутого пространства, дается с трудом. Ее пугают длинные коридоры, пугают люди в белых халатах, которые снуют туда-сюда, пугают даже редкие пациенты, которые смотрят на нее или сквозь нее. Чужие взгляды она чувствует кожей, и на коже будто выводятся какие-то витиеватые клейма, липкие и пахнущие гнилью. Ее немного шатает, мысли в голове наскакивают друг на друга, как огромные неповоротливые мухи, и своим жужжанием действуют ей на нервы. Приходится опереться на руку мамы, которая идет по коридору с чересчур прямой спиной, с поджатыми губами и глазами, такими огромными из-за непролитых слез. Доктор Аврелий держится чуть поодаль семьи, наконец-то ставшей единым целым, и в груди его теснятся разные чувства, от восхищения двумя сильными и одновременно слабыми женщинами, и до острого подозрения, которое
Он надеется, что вылечил Китнисс Эвердин, но он не может быть ни в чем уверен. Он признается в своих сомнениях миссис Эвердин, когда та заглядывает в его кабинет перед самым отбоем. Впереди его ждет целая ночная смена, а смены, подобные этой, навевают множество нехороших мыслей. Кажется, миссис Эвердин знает о таких сменах даже больше него самого, и садится напротив – опустошенная, отчужденная, но кажущаяся еще более прекрасной.
Ей с трудом удалось пережить это время. Камеры в палате Китнисс никуда не убрали, мотивировав это тем, что сама пациентка может сотворить с собою всякое, когда находится в одиночестве, но записи камеры не вели, транслируя все в прямом эфире на маленький экран в темной подсобке, в которой миссис Эвердин провела слишком много времени по прибытии в Капитолий. Это было ее решение – день ото дня наблюдать, как истязают ее дочь. Она страдала, быть может, но никак не показывала охватывающих ее чувств. Ее недоверие к новому способу лечения долгое время оставалось при ней, и выражалось, разве что, в поджатых губах и глазах, которые приходилось часто-часто закрывать, чтобы не плакать при посторонних. Доктор Аврелий многое слышал об этой женщине, но он не знал, что она настолько сильна духом, чтобы выдержать подобные часы, становящиеся днями.
– Как вам вообще в голову пришло подобное? – спрашивает миссис Эвердин сдержанно. – Это довольно жестоко, лечить мою искалеченную моральными и физическими травмами дочь.
Аврелий пожимает плечом.
– Эту идею мне подал наш общий знакомый, - говорил медленно, с расстановкой, еще не зная, стоит ли называть имя. Но миссис Эвердин не проявляет лишнего интереса.
– Должно быть, это человек с довольно непростой судьбой, - замечает она только, и переводит тему. – Вы думаете, что Китнисс больше не попытается сотворить с собою что-нибудь противоестественное?
Ее тихий безмятежный голос. Ее расслабленная поза, с идеально ровной спиной. Ее простая прическа – длинные светлые волосы уложены в косу, одну из тех кос, которые начали пользоваться популярностью после 74 Голодных Игр. Простое светлое платье. Ничего лишнего. Ничего выдающегося.
Почти ничего человеческого.
– Я не могу обещать, - признается Аврелий, и не видит никакой тени, как пристально не всматривается в лицо сидящей напротив женщины. Он теперь старается ничего не объяснять, никому.
– Но вы надеетесь, что однажды она сможет жить, как нормальный человек? – следует еще один вопрос, и доктор окончательно разубеждается в своей способности разбираться в людях. Потому что миссис Эвердин слишком спокойна для человека, прошедшего через ад. Все чувства, должно быть, просто достигли своего пика, и так как главным чувством ее было отчаяние, она перегорела, как спичка, и вместо живой женщины осталась только почерневшая обугленная тень.
Семья Эвердин будто превратилась в семью огненных переродков разной степени горения.
Вместо ответа на последний заданный ею вопрос, Аврелий качает головой.
Очередной жизненный удар миссис Эвердин принимает спокойно. Она потеряла мужа во взрыве на шахте. Потеряла младшую дочь после бомбежки Капитолия. Она уже теряла свою старшую дочь, теряла, и находила, и опять теряла. Имена всех ее мертвых родственников не вмещаются в ее памяти, она смотрит на Китнисс со смешанными чувствами вины и ожидания. Ты уже умирала, зачем ты мучаешь меня тем, что еще живешь? Я тебя уже хоронила, почему я должна раскапывать и закапывать вновь твою могилу? Аврелий не жалеет, что позвонил ей, но жалеет, что она приехала сюда, обескровленная, уничтоженная, спящая наяву с широко открытыми глазами. Она видит Китнисс, но думает, что видит очередной призрак, чуть более живой, чем прежние призраки, переступающие порог ее дома и прикасавшиеся к ней. Чуть более теплый призрак, который рыдает в ее объятиях и не хочет ее отпускать, но она не может понять, как этот призрак оказался так далеко от свежей могилы? Миссис Эвердин была на могиле своих дочерей только дважды, и увезла в свой новый дом только горсть земли, потому что этой горсти ей достаточно. Она знает, что на могилах теперь всходят цветы, но цветы не олицетворяют для нее надежду, не поглощают ее горе. Цветы просто доказывают ей, что сама она мертва и бесплодна, и когда она умрет, от нее самой не останется ничего, имеющего хоть какое-то значение.