Профессия: театральный критик
Шрифт:
Сколько раз мы были свидетелями того, как режиссеры предпочитали звучащему слову танцевальный номер, без всякой надобности и вовсе не к месту возникавший в работах самого разного художественного уровня и полярной стилистики. Сколько раз в самые напряженные моменты — чаще всего в минуты хирургических операций, происходящих где-то там, за кулисами, — со сцены в зал несся стук метронома, усиленный динамиками и имитирующий, должно быть, биение человеческого сердца...
А лестницы, которые кочуют из спектакля в спектакль одного режиссера, — на них, разумеется, всякий раз можно выстроить эффектную мизансцену... А гром и грохот вокально-инструментального ансамбля, которым другой режиссер — надо это или не надо — "украшает" чуть ли не каждую новую свою работу... Или излюбленные третьим режиссером внешне романтически-приподнятые, внутренне абсолютно идентичные друг другу решения сходных ситуаций в совершенно несходных по содержанию и темам пьесах... Ведь можно использовать не только общеязыковые режиссерские штампы, неизвестно когда и кем изобретенные, — можно
Условно-театральные штампы, как и знаки, упрощают и "рационализируют" труд постановщика, направляя его по линии наименьшего сопротивления. Они наносят непоправимый урон художественному своеобразию спектаклей, угрожают индивидуальности режиссеров, придавая им неприятный оттенок эклектики и эпигонства. Между тем штампы необычайно привязчивы и трудно искоренимы, чему есть свои причины.
Во-первых, речь идет о "штампах новаторства", которые в глазах иных режиссеров недвусмысленно подтверждают принадлежность их спектаклей "самому современному стилю". Во-вторых, эти штампы возникают на пересечении множества анонимных инициатив, принадлежат всем и в то же время никому; таким образом, складывается парадоксальная ситуация: энергичное обращение к общепринятому и обезличенному порождает некую иллюзию индивидуальности. (Ю. Лотман пишет: "Чем в большее количество внеиндивидуальных связей вписывается данный художественный текст, тем индивидуальное он кажется аудитории".) В-третьих, обращение к штампу условной театральности, как правило, вынужденное: штампы заполняют собой пустоты в спектакле, когда режиссеру нечего сказать, когда он не умеет точно выразить то, что чувствует, к чему стремится. И, наконец, "режиссер пользуется избитыми формулировками... не начинает каждую новую постановку с чистой страницы, с пустой сцены" в том случае, когда он "не в силах противостоять условным рефлексам, возникающим в процессе любой деятельности" (П. Брук). Последнее обстоятельство, надо полагать, чаще всего и ведет к возникновению устойчивых стереотипов режиссерского мышления на самых разных творческих уровнях.
Вот спектакли, ни в чем друг друга не повторяющих и даже, казалось бы, по строю своего искусства противостоящих режиссеров. В истерике бьется затылком о стену Варя в "Вишневом саде", поставленном А. Эфросом, — и точно так же выражает свое отчаяние Саша Лебедева в постановке чеховского "Иванова" М. Захаровым; ведут диалог чеховские герои на сцене Театра на Таганке, а Яша небрежно бренчит на гитаре и заглушает разговор бравурным мычанием — на сцене Театра имени Ленинского комсомола Анна Петровна пытается вызвать Ша-бельского на откровенность, а он в ответ равнодушно перебирает гитарные струны; в финале "Вишневого сада" рыдающую Раневскую держат за руки, как бы распиная на незримом кресте, — и несчастная Анна Петровна, опускаясь на колени у дивана, соответствующим образом широко раскидывает руки... Перед нами примеры стереотипов режиссерского мышления, скорее всего, неосознанных самими художниками.
Стереотипы, по всей вероятности, и составляют суть того самого долгожданного "еще одного условного языка", о котором мечтают иные режиссеры. Его универсальность прямо пропорциональна безразличию постановочного решения к содержанию, внутренней и внешней форме произведения. Она равна безлично-профессиональному отношению создателей спектаклей к бытию героев. И очень легко можно вообразить, как иной режиссер-иждивенец и переимчивый ремесленник, побывав на спектакле Театра на Таганке или посетиэ спектакль Театра имени Ленинского комсомола, встрепенется и торопливо достанет блокнот и карандаш. А потом, приступив к "сочинению" очередной своей постановки, начнет энергично, по слову Горького, "взбалтывать лексикон", в данном случае общий для Эфроса и Захарова, "обнаруживая полное равнодушие к ценнейшему, живому материалу искусства — к Человеку"...
* * *
Освоение метафорического условно-театрального языка, стремление режиссуры к ярко-образному прочтению произведений драматургии с использованием разнообразных сценических средств нуждается во внутренней уравновешенности жизненно-конкретным материалом, привносимым в спектакль искусством актера. Полноценный художественный образ не может возникнуть, как мы видели на примере самых разных постановок, из одних только режиссерских приемов, из комбинации условно-театральных решений, на каком бы уровне они ни практиковались. "Призыв к режиссуре изобретать "новые условности" ровным счетом ничего не стоит, — пишет Г. Товстоногов, — это пустышка и забава, если это не преломлено в артисте, если не стало ключом, которым артисты, только артисты, открывают суть и форму пьесы". Режиссеры могут предложить зрителю выразительную сценическую метафору, указать на особое значение той или иной частности, приковать внимание к определенной мизансцене, к отдельной минуте сценического времени, но оживить эту метафору и эту мизансцену, сделать эту частность достоянием духовного опыта зрителя, заставить эту минуту длиться бесконечно — это во власти одного только актера. Потому, как эстетически ни значимы современные постановочные решения, как ни упорядочивает цельность режиссерской формы спектакля творчество современного актера, настораживает то обстоятельство, что сегодня жизнь исполнителя в образе, неповторимость его индивидуальности далеко не всегда оказываются в центре внимания режиссуры.
И Станиславский, шедший в своем режиссерском творчестве от актера, и Мейерхольд, чаще
На первый взгляд все это — повторение общеизвестных истин. Вряд ли кто-нибудь решится сегодня публично оспорить мысль Сулержицкого, что "хороший ансамбль возможен только для актеров с яркими индивидуальностями при таком же режиссере", за которой стоит признание равенства вклада режиссера и актера в искусство театра, когда спектакль рождается в итоге сложного взаимодействия разных индивидуальностей и обретает особую, так сказать, стереоскопичность (практика современного советского театра дает немало тому примеров: вспомним о первом десятилетии театра-студии "Современник", о художественных результатах режиссуры А. Эфроса, в которых ясно просматривается метод его работы с актером; отдадим, наконец, себе отчет в том, что первоосновой самых ярких побед коллектива Ленинградского БДТ неизменно был и остается прочнейший творческий союз выдающегося режиссера и не уступающих ему по дарованию первоклассных актеров). Но на деле эта необходимая предпосылка многомерности и объемности театральной постановки, неповторимости и полноты сценических образов сегодня не так уж редко не принимается во внимание. Подчас и в работах изрядного профессионального уровня, при всех их различиях, прослеживается одна и та же тенденция: тенденция к умалению значения искусства и личности актера, к сведению артиста к послушному и, может быть, даже технически изощренному исполнителю внешних постановочных решений режиссуры. Тенденция к трактовке живого человека на сцене как податливого пластически-звукового материала наряду со всеми прочими материалами, которые находятся в распоряжении режиссера.
Думается, что большинство спектаклей, рассмотренных нами, дает пищу для подобного заключения. Идет ли речь причудах лжегротеска или о произволе режиссерской фантазии, часто не ясной даже исполнителю, о сочинении знаков и "иероглифов", рождающихся, как Афина у Зевса, из головы режиссера и порой никак не связанных с актером, с его внутренними и внешними данными; идет ли речь о злоупотреблении открытыми постановочными приемами, о "кокетстве" режиссера и художника театральной условностью, "не преломленной в артисте", не учтенной в его игре, — везде в таких случаях мы видим следы стремления режиссуры к выявлению формально-содержательного замысла не через актера, а помимо него, с исключением его личности или резким ее ограничением в прямом и нередко поверхностном движении спектакля к некоему заранее известному итогу.
Конечно, актер в современных спектаклях необычайно активен. Но зачастую за этим стоит всего лишь иллюзия соучастия исполнителя в творческом акте создания спектакля. Нередко актер превращается из творца своей роли, из создателя неповторимого образа, в котором ясно реализуется его личность человека и художника, в своего рода марионетку в руках режиссера. Создается впечатление, что сегодня многие режиссеры отказываются рассматривать реализацию постановочного замысла как постепенный процесс и, не вдаваясь в объяснения с исполнителями, требуют от них слепого подчинения условно-театральной форме.
Театральные летописцы сохранили для нас историю постановки шекспировского "Гамлета" Художественным театром (1909—1911), в работе над которой величайший мастер условной режиссуры Гордон Крэг хотел заранее довести свой замысел до сведения участников спектакля, и прежде всего Качалова. Станиславский категорически воспротивился этому, заявив, что режиссер обязан постепенно привести исполнителей к искомому результату, дать время образу "прорасти" в актере на почве неповторимых его личностных качеств. Обращаясь к Крэ-гу, Станиславский писал: "...только мы с Вами должны знать, что Гамлет должен быть сильным. Иначе, если Вы прямо скажете актеру о Вашем намерении, он уже сразу придет на сцену с выпяченной грудью и крепким театральным голосом". В этом эпизоде речь идет о методологии работы режиссера с актером. И если эта методология сегодня нарушается, то, надо думать, это вызвано в первую очередь неверным пониманием условной театральности. Станиславский в свое время недвусмысленно высказался и по этому поводу: именно "ремесло подходит к разрешению сложных душевных процессов артистического переживания с самой внешней стороны, то есть с конца".