Профессия: театральный критик
Шрифт:
Да, это быт, это "мелочи". Это физические действия, обладающие ограниченной житейской логикой, с которой тем не менее начинается движение к огромной поэтической правде. Не поторопился ли современный театр так круто обойтись с этими "мелочами"? Не несет ли здесь его искусство жестокий урон, не страдает ли сценическая культура, понятая в самом широком смысле этого слова? Потому что большая правда поэтических обобщений, ярких и емких сценических образов увядает рядом с приблизительностью и ложью, потому что неосмотрительность, допущенная в "мелочах", и небрежение в сценической передаче простейших, казалось бы, форм бытия мстит за себя на уровне спектакля лавинообразно нарастающей идейной пустотой и художественным бесплодием.
То, о чем Станиславский пишет в приведенном выше отрывке из работы, далеко не случайно озаглавленном им "О ремесле", он называет с присущей ему в таких
Скажем еще раз: мы знаем это "самое лучшее искусство" не понаслышке только, но по замечательным творческим достижениям и принципиальным завоеваниям нашего театра. Обогащенный колоссальным художественным опытом истекших десятилетий, имея перед собой широчайшие горизонты поиска, советский театр обладает сегодня неисчислимыми творческими богатствами, и мы по праву гордимся его победами. Но почему же так живуче дурное ремесло, так въедливы ремесленные штампы? Не потому ли, что, пройдя через испытания полувека, по существу мало изменившись по внутренней своей природе, они все же развиваются вместе с развитием самого театрального искусства: приспосабливаются к условиям ныне принятой сценической выразительности, так или иначе несут на себе печать самого распространенного сегодня способа художественного мышления?
Игра без правил
Фигура режиссера-постановщика выдвинулась в современном театре на первый план, и его творческая воля играет решающую роль в звучании спектакля и организации его художественной фактуры. Сегодня в театре нет непроницаемых средостений между некогда полярными театральными принципами и очень часто в одной постановке уживаются сценические приемы, взятые из разных рядов театральной выразительности. Однако важно иное: на что направлена и чему служит воля режиссера, каким образом и на какой принципиальной основе достигается желанная режиссурой свобода.
Мы знаем немало примеров удивительной раскованности режиссерской мысли, умения отказаться от уже опробованных и надежных постановочных приемов; в нашем театре есть немало мастеров, чуть ли не каждая новая постановка которых открывает неожиданные грани их искусства и вместе с тем — новые возможности сцены. Однако стремление режиссуры к свободе и могуществу на практике нередко грозит обернуться вседозволенностью, растворить замысел постановщика — интересный подчас и смелый замысел — в хаосе взбунтовавшейся против него формы.
С другой стороны, современная театральная ситуация породила и питает влечение режиссуры к резкому повышению объема информации, поступающей к зрителю в единицу времени. Речь идет о той, по слову Бориса Пастернака, "скорописи духа", которой владеет в любой сфере творчества метафорическое мышление, способное в кратчайший срок сообщить максимум информации в отдельном художественном образе или в их серии, возникающей в течение спектакля. Но обратим внимание вот на что: только полноценные художественные образы обладают в искусстве театра, как и в любом другом искусстве, информативной ценностью, а объем и ценность информации, поступающей к зрителю за два с половиной или три часа, которые длится спектакль, далеко не одно и то же. Более того: набор внеэстетических сообщений, в который порой выливается сегодня театральная постановка, для искусства сцены вещь совершенно чуждая, а избыточность "текста" спектакля, если обратиться к урокам структурного анализа, прямо противоположна его информативности. "Чем выше избыточность, тем меньше информативность", — отмечает Ю. Лотман в книге "Анализ поэтического текста". Все это имеет, на наш взгляд, самое непосредственное отношение к вопросу о "могуществе" режиссуры, к выяснению самых неожиданных последствий "свободы" режиссера, сочетающего в пределах одной постановки любые сценические приемы.
В своей книге Ю. Лотман намечает также взаимоотношения между общим принципом построения художественного произведения и отдельным художественным приемом, единством целого и своеволием частностей, между системой образов и отдельным образным решением, из этой системы выпадающим: "В художественном произведении отклонения от структурной организации могут быть столь же значимыми, как и ее реализация". Исследователь утверждает: "Без предшествующего запрета последующее
На сцене Московского драматического театра имени К. С. Станиславского идет "веселая пьеса о разводе" Э. Радзинского "Монолог о браке" в постановке В. Кузенкова. Автор и режиссер так определяют жанр спектакля: "комедия и мюзикл, должно быть..." Драматург и театр собираются с усмешкой поведать повесть об умершей любви, призывают зрителей стать соучастниками зрелища, в котором лирике и элегичности дано пройти сквозь призму модного нынче вида "театрального представления". Ничего не скажешь— оригинальный замысел, обладающий всеми преимуществами парадокса. Но сферой действия парадокса в спектакле оказывается одна только внешняя сценическая выразительность, тот чисто формальный способ высказывания, к которому обращаются драматург и режиссер.
Мы знаем, что способ высказывания современного художника подчас необыкновенно сложен, субъективен. Однако в большом искусстве этот способ так или иначе связан с внутренними творческими импульсами, с определенной эстетической системой и, в конце концов, имеет в виду вполне ясные и крупные идейно-художественные цели. В пьесе Э. Радзинского, в спектакле В. Кузенкова открыть такие импульсы и цели трудно.
"Монолог о браке" возникает вне всякой мыслимой художественной системы как серия, говоря словами Ю. Лотмана, "разрешений" без следа каких-либо "запретов", способных хоть в какой-то степени донести до зрителя внутреннюю логику пьесы и ее постановочного решения. Чего только в спектакле нет! И очаровательная героиня в лиловом трико, проводящая часть сценического времени за балетными экзерсисами. И фотографии актеров театра, которыми наподобие обоев оклеены стены. И яблоко, которое героиня в торжественной обстановке отведывает сама и дает вкусить герою. И кухонные газовые плиты, служащие здесь еще и столиками в кафе. И игра в жмурки — герой носится за героиней и, разумеется, с разбега натыкается на ее родителей. И отец героини, который, почти не отрываясь, читает одну и ту же газету, время от времени раздувая щеки и изображая духовой оркестр. И любовный экстаз, о силе которого можно было судить по семь раз повторенному, придушенному страстью возгласу: "Димка!" И стоны героя—"Я люблю тебя!" — в финале спектакля, разносимые по залу мощными динамиками. И забавные диалоги. И розыгрыши. И остроты. И чего-чего только нет в "Монологе о браке"! И все это предпринято для того, чтобы глубокомысленно сказать в финале: в любви надо быть повнимательнее друг к другу...
В "Монологе о браке" дает о себе знать определенный театральный принцип, суть которого — в отсутствии каких бы то ни было принципов: здесь система, которая заключается в пренебрежении какой бы то ни было системностью. Здесь все дозволено—и "неотличимо от неорганизованности", все разрешено—и содействует превращению спектакля в хаотическое нагромождение условно-театральных сценических приемов.
Мы — в Грузинском драматическом театре имени Ш. Руставели на спектакле "Ромео и Джульетта" (режиссер Г. Кавторадзе, художник О. Кочакидзе). Его стиль складывается из причудливой смеси абстрактно-поэтической символики и резкого натурализма. Кажется, режиссер и художник целиком передоверили символике поэзию шекспировской трагедии. Поэтическое начало предстает в спектакле в виде строго фиксированных условно-театральных постановочных решений, неспособных вместить и выразить диалектику шекспировской мысли, в то время как герои спектакля как бы освобождаются от причастности поэтическому и обрисованы с резким и ничем не оправданным натурализмом. Этот натурализм искажает очертания внешнего облика и внутреннего мира героев, уводит их в область бытовых и даже житейских представлений о жизни, укореняет их на тленной почве бездушной обыденщины. И все это потому, что сосуществование символики и натурализма, к которому стремятся авторы спектакля, осуществляется в нем чисто механически и приводит к неожиданным результатам, лежащим вне замыслов создателей постановки и безнадежно путающим их собственные карты. Контрасты художественных систем, которыми задумали воспользоваться режиссер и художник, оборачиваются резкими смещениями пластов пьесы, кричащими идейно-художественными противоречиями.