Проклятие рода
Шрифт:
– Я это уже слышал. Твоего сына вывез из Моры мой духовный наставник приор доминиканского монастыря отец Мартин, он же передал мальчика родному отцу. Таким образом, и мне стала не безразлична судьба Андерса. Если тебе будет легче от этого, то считай, что я помогаю не тебе, но делаю это в память о своем воспитателе, когда-то заменившем мне моего отца. Идем! – И он решительно повел женщину к выходу, несмотря на ее продолжавшееся чуть заметное сопротивление.
Дождь не прекратился, а наоборот усилился и превратился в ливень. Заметно похолодало. Ко всем бедам добавились порывы ледяного ветра – предвестника приближающейся зимы, который выплескивал путникам на спину целые потоки воды. Отдельные брызги превращались в градины и звонко постукивали по шлему Гилберта. Хорошо, что
Большое помещение, куда они вошли, было освещено лишь при входе, где располагался прилавок, на котором горело несколько свечей. Остальные светильники из экономии были потушены, в глубине зала полыхал большой камин, бросая мечущиеся отблески на погруженные в темноту стены. В столь ранний (для подобного заведения) час посетителей не наблюдалось, да и проливной дождь с ледяным ветром не способствовали желанию выходить из дома и отправляться в трактир даже ради того, чтобы пропустить стаканчик другой горячительного. За прилавком Гилберт заметил жену, что-то неторопливо обсуждавшую с кухаркой.
Улла обернулась на шум ворвавшегося ветра и громко хлопнувшей двери, приветливо улыбнулась Гилберту, но взглянув на женщину, вошедшую вместе с ним, внезапно изменилась в лице. Она вышла из-за прилавка, приблизилась и узнала эти страшно знакомые для нее голубые глаза племянницы Свена Нильссона, увиденные когда-то в том самом дворе в Море, куда она привезла гроб с телом покойного мужа, исполняя его последнюю волю. Она вспоминала их в зале суда, когда ей зачитывали абсурдное обвинение, и весь ужас, после пережитый ею в камере пыток, вдруг ворвался сейчас в ее дом вместе с мокрыми порывами ветра из распахнувшейся двери, вошел снова в ее жизнь этой женщиной в черном. В глазах потемнело, но она сдержалась, наполнившись холодной яростью гнева и жаждой расчетливого мщения. Спросила вкрадчиво, почти шепотом, не обращая никакого внимания на Гилберта, стоявшего рядом, но в слабости голоса послышался скрежет осколков стекла:
– Ты… чего пришла?
Женщина облизала вмиг пересохшие губы, но произнести ничего не смогла. Ее руки безжизненно повисли, она тяжело дышала и лишь пыталась выпрямить изуродованную шею. Гилберт шагнул вперед, заслоняя ее собой:
– Это я привел ее! Она просит прощения и ищет своего сына.
– Простить? Ее? – Улла стиснула зубы, слова теперь падали тяжелыми каплями расплавленного свинца. Такой Гилберт еще ни разу не видел своей жены. Сейчас она его просто не замечала. Изогнувшись телом, Улла обошла его, вплотную приблизилась к племяннице покойного мужа и, заглядывая в лицо, едко рассмеялась:
– Простить? Помочь найти сына? Чем еще, после совершенного вашей семейкой, я могу вам помочь? – Лед превратился в огонь. Она наслаждалась закипевшей и вспыхнувшей ярким пламенем злобой, стоя перед заклятым врагом - искалеченной, приниженной и раздавленной горем женщиной. – Ты меня хотела лишить и жизни и сына, и теперь явилась помощи просить, змея подколодная?
Женщине стало совсем плохо, и она медленно сползла на пол, лицом вниз, ее темные одежды слились с полом, словно она старалась если не провалиться сквозь плиты, то раствориться в них, окаменеть вместе с ними, став одной неживой материей. Острые лопатки торчали, как два срезанных крыла. Но радостного облегчения от беспамятства, отдаляющего момент возвращения сознания, не наступало. Горло душили спазмы рыданий.
Улла возвышалась над ней разъяренной медведицей. Она все видела, и нынешнее состояние женщины и увечность ее фигуры, но в пылу нахлынувшей злобы это только лишь раззадорило. Слова хлестали наотмашь:
– Убирайся! Убирайся прочь из моего дома! – Вздрагивала распластавшаяся на полу спина.
– Улла! – Гилберт предпринял попытку вмешаться, но на него смотрели полные слез, мутные, словно пьяные глаза жены:
– Как ты мог привести сюда это чудовище? – Тонкой ноткой прозвучал упрек-мольба, и снова в дело вступила плеть. Прошлась еще и еще раз по распростертому телу. – Вон! Вон отсюда!
– Мама! – Вдруг раздался мальчишечий голос. Бенгт, заботливо помогавший младшей сестренке спускаться вместе с ним вниз, еще с середины лестницы увидел лежащую на полу женщину, чрезвычайно взволнованную мать над ней, рядом, чуть в стороне растерявшегося Гилберта, кухарку Туве, застывшую за прилавком с раскрытым ртом. – Мама, кто это несчастная и почему она лежит на полу? – Прозвучал простодушный детский вопрос. Дети осторожно преодолели все ступени и теперь внимательно смотрели на мать. Анника даже засунула пальчик в рот.
Улла провела рукой по глазам, словно протирая их от наваждения. Ответила, не думая:
– Единственная несчастная женщина здесь это твоя мать, Бенгт!
– Почему ты несчастлива, мама? – Ребенок был мудр в своей невинности.
Улла не знала, что ответить. Лишь пробормотала:
– Мне надо побыть одной!
– Застонала, закрыла лицо руками и, пошатываясь, направилась к лестнице, ведущей на второй этаж, стала медленно подниматься наверх, в последний момент, схватившись за поручень, чтоб не упасть. Толстушка Туве резво выскочила из-за прилавка, обняла детей и, поглаживая их по головке, что-то зашептала, мальчик и девочка согласно закивали и дали себя увести прочь, на кухню.
В спальне Улла опустилась на колени перед иконой Богородицы. Она даже представить себе не могла, что в ней скопилось столько застарелой желчи прошлых страданий, которая должна была исчезнуть, испарится, ведь она жила в море любви и счастья. Ан нет! Сохранилась и выплеснулась дикой яростью, и теперь отзывалась болью и ломкой в суставах. Кровь остывала, но дрожала рука, творившая крестные знамения. От странной лихорадки, охватившей ее, вся кожа была влажной, словно она, а не та женщина внизу, вышла из проливного дождя, мокрые пальцы впечатывались в лоб, затем рука безжизненно падала вниз, через силу поднималась вправо вверх, резко бросалась налево и снова ко лбу:
– Всемилостивая Владычица моя, Пресвятая Богородица, Всепречистая Госпожа, Дева Мария, Матерь Божия, несомненная и единственная надежда моя, не гнушайся меня, не отвергай, не оставь, не отступи, попроси, услышь, виждь, помоги, прости, прости, и спаси Пречистая Госпожа!
Она с силой зажмурила глаза, в непроглядной мгле заплясали звездочки, отзываясь сильной болью под веками. Из темноты вдруг выплыло ухмыляющееся круглое лицо поджогинского пса-татарина, обдало гнилостным дыханием, послышалось слащавое цоканье языка. Сквозь ткань одежды она чувствовала его потные и грязные руки, ощупывавшие ее тело, а немигающий полный жуткой похоти взгляд раскосых азиатских черных глаз, предвещал нечеловеческие муки и унизительные страдания ее плоти и душе. Даже шведский палач из Моры, сорвавший с нее одежды, смотрел совершенно по-другому, без всякой капли вожделения, с полным безразличием к обнаженному женскому телу, видя в нем лишь объект своей рутинной кровавой работы. Тот застенок, где она испытала невероятный стыд и боль пытки, показался бы детской забавой по сравнение с тем, что сделал бы татарин, с его изощренной свирепостью, дай тогда ему Шигона волю.