Проклятие рода
Шрифт:
– Я вижу и другое… Вижу, что ты на пути к выздоровлению. Раны затянулись, тиф отступает от тебя. Но дело не в увечьях и болезнях, через которые ты прошла. Хотя и это знак Господень. Это Он дает тебе шанс вернуться заново рожденной в этот мир и попытаться исправить то, что содеяно ранее. Твое полное выздоровление зависит теперь только от тебя самой. Можно было бы сказать, что прошло полтора года, как ты лежала в постоянном беспамятстве и бреду, но это не так. Точнее, не совсем так. Твоя душа все вспомнила, ты прожила заново всю свою прошлую жизнь, и через страдания физические пришла к страданиям собственной души. А это верный путь к исцелению. Тот стыд, что ты испытываешь, он целебен и никогда не провалится пеплом сгоревшей обиды сквозь каминную решетку, ибо эту обиду тебе нанесли не люди, а ты сама. Он утихнет, но будет жить вечно в твоей душе, пока ты сама не почувствуешь облегчение, а оно наступит лишь после полного раскаяния
– Сын… я должна найти сына… и может быть Иоганна… хотя бы для того, что бы встать перед ним на колени и попросить прощения за всё… - Впервые за долгое время она ощутила не бессмысленность того, что она еще живет или существует в телесной оболочке в постоянной неподвижности, вытянувшись на узкой кровати в маленькой выбеленной известью комнатушке, а желание что-то сделать, подняться, отправиться на поиски. В одно единственное мгновение Илва поняла, что Бог сохранил ей жизнь именно для этого и не видя пока никого, кроме сидящего сутулившегося старика, и ничего, кроме белой стены позади его, она вдруг осознала, почувствовала, что мир еще существует за пределами этой комнаты, он полон звуков и красок, он манит и зовет ее исполнить то, что предначертано свыше.
Она поднялась через месяц. Первые шаги давались с величайшим трудом. Ноги отказывались ее держать, тело не слушалось, навечно согнутая шея не позволяла удержать равновесие, голова тянула вправо и вниз, вынуждая все время за что-то хвататься, чтоб не рухнуть на пол и не переломать вдобавок еще какую-нибудь кость. Илва, или теперь ее называли Агнес, и она очень быстро привыкла к своему новому имени, часто застывала у стены, уперевшись в нее лбом насколько это позволяла покалеченная шея, успокаивала дыхание и двигалась дальше, шаг за шагом, заставляя свое тело вспомнить все то, на что способна человеческая плоть, обладающая в отличие от четвероногих умением передвигаться на двух конечностях. Сложность заключалась еще в том, что вывих бедра, который она получила вместе с остальными ранами, нанесенными в трактире, оказался намного серьезнее, чем изначально предполагал ее врачеватель. Сустав был поврежден, и ей приходилось чуть приволакивать правую ногу. Но Илва-Агнес преодолела и это. Прошло еще два месяца, и она смогла впервые выйти на чистый воздух.
До полного или относительно полного (при таких увечьях и перенесенном тифе) выздоровления было еще далеко, но женщина отчаянно изо всех сил стремилась к этому. Ей надо было отправляться скорее на поиски сына. Вопрос стоял один – где его искать? Прошло два года, как Андерс покинул Мору вместе с монахом-доминиканцем, имени которого никто не помнил, да и не знал. Известно было лишь одно, что они направлялись в Стокгольм. Воспоминание о вдове покойного дяди Свена, которую семья Илвы, чуть было не отправила на костер, сразу вызывало острое жжение в груди, лицо женщины заливала краска стыда, она опускала глаза к земле и долго не решалась поднять их. Но вдова уехала с ними и это была единственная зацепка, шанс узнать что-либо о судьбе Андерса.
Аптекарь написал какому-то своему другу в Стокгольм с просьбой попытаться разыскать молодую женщину по имени Улла, вдову старого Нильссона. Она с нетерпением ожидала долгого ответа – время теперь измерялось месяцами, месяца сливались в годы, но то, что пришло в письме вызвало лишь потоки слез. Товарищ по гильдии
Неутешительным оказался и визит к новому пастору, что теперь ведал духовными делами в Море.
– Монах? Да еще и доминиканец? Почти четыре года назад? – Священник развел руками. – Мы даже не знаем его имени. Где искать вашего сына ума не приложу. Почти все католические монастыри в Швеции закрыты. Он мог увезти его куда угодно! Написать в Стокгольм? О чем? – Пастор с сожалением смотрел на искалеченную женщину с мольбой в глазах взиравшую на него. Он искренне сочувствовал ей, тем более она была одной из тех прихожанок, что чаще всех посещали храм. Он видел ее и вне службы, стоявшую долгими часами на коленях или даже лежащую ниц перед распятием Спасителя. Но чем он мог ей помочь? – Хорошо, я попробую что-нибудь разузнать для вас. Я напишу в Стокгольм. – Сказал ей, чтобы как-то ободрить, но скорее для очистки собственной совести, понимая, что писать никому он не будет. – Напомните мне где-нибудь через полгода.
Чтобы хоть как-то оправдать свое вынужденное пребывание в доме аптекаря, Илва старалась по мере своих сил и возможностей трудиться, буквально с первых же дней, как начала более-менее твердо держаться на ногах, ибо любое жилище требует женских рук и ухода, а рассчитывать на служанку в обезлюдевшей Море было бесполезно, и все заботы долгие месяцы лежали лишь на одной жене старика. По началу Илве это удавалось с величайшей тягостью из-за общей слабости и физических недугов, но она, превозмогая немочи, ощущала искреннее и горячее желание хоть как-то отблагодарить своих спасителей. Ежедневная уборка, мытье полов, особенно в торговом зале и в помещении, где аптекарь принимал больных, починка, стирка, катание, отбелка (при необходимости) одежды и белья, и еще сотни женских домашних мелочей постепенно распределялись между Илвой и женой аптекаря. От отчуждения, что проявляла последняя при появлении в их доме раненой женщины, в связи с предшествующей этому неблаговидной историей, не осталось ни малейшего следа. К Агнес, ее теперь все так называли, старики относились, как к родной дочери. Так и жили – вечным трудом, да молитвами.
Выздоровление сопровождалось поразительными внешними метаморфозами, происшедшими с ней. Казалось, серая морщинистая кожа, в которую превратилась ее плоть во время болезни, усугубленная нечеловеческими терзаниями души, должна была остаться с ней и превратить женщину в дряхлую старуху. Но, нет! Ее оболочка, озаренная внутренним светом надежды, любви и веры, под воздействием этих исцеляющих лучей вдруг разгладилась, приняла их на себя, не упругостью незрелого плода, а цветением женственности. Кожа стала мягкой и шелковистой, слегка потемневшей от солнца и воздуха, без малейшего прыщика, что когда-то портили ее, но и эта естественная смуглость оживлялась голубыми жилками, бившимися в такт исстрадавшемуся сердцу. Даже ее небольшая грудь вдруг наполнилась молочной спелостью, словно женщина вынашивала плод, и соски стали ощущать грубость прикасавшейся к ним материи.
Лишь тяжелые увечья, ее искривленная шея, ее движения при ходьбе, выдавали калеку. Всегда припухшие покрасневшие глаза говорили о вечном страдании. Но тело жило! И если б кто-то присмотрелся бы повнимательней, когда она останавливалась и застывала на месте, то обнаружил бы привлекательную совсем не старую женщину, слегка наклонившую голову в сторону, чтобы с любопытством, свойственным прекрасной половине человечества, взглянуть на заинтересовавший ее предмет или человека.
На пепелище, оставшееся от бывшей усадьбы Илвы, и ставшее, по сути, братской могилой ее матери, отчима и мужа, она зашла лишь однажды. Постояла, стараясь припомнить что-то хорошее, но не смогла. Чувств никаких не было. Одна пустота и горечь в душе.
Регулярное хождение в церковь приносило некоторое облегчение, но вид пастора, каждый раз виновато разводившего руками, вызывал недовольство собой. Все чаще и чаще Илва плакала от бессилия, присев на дальнюю скамью в глубине нефа. Нужно было что-то предпринимать, а что именно она не знала. Ее мысли постоянно вращались вокруг образа сына. Она даже представить себе не могла, как он выглядел сейчас. В ее памяти сын навсегда остался вихрастым двенадцатилетним мальчишкой, а ведь пройдет еще совсем немного времени и он вступит в тот же возраст, что и его отец, когда они познакомились с Иоганном. Господи, как давно это было… В ее ушах нежной музыкой журчали слова и лились слезы: