Проклятие рода
Шрифт:
– Мы не согрешили с тобой? – Чуть слышно спросила она.
– Я не боюсь кары за это… потому что не верю, что Господь сочтет это грехом… - Также тихо отвечал он ей.
Картинка внезапно угасла, словно кто-то задернул плотную штору, не позволяющую проникнуть ни единому лучу света. Она почувствовала невесомость падения, шум ветра и облегченно вздохнула:
– Ну, наконец-то… благодарю тебя всемилостивый Боже…
Но свет вспыхнул снова. Она словно впервые увидела сына. Его взлохмаченные цвета спелой пшеницы вихры, его открытый и одновременно твердый (отцовский!) взгляд голубых (ее!) глаз, подбородок с ямочкой (тоже отцовский!), чуть припухлые румяные щечки. Ведь все это время ее мысль ни разу не возвращалась к нему. Странно, но беспокойства не было и в помине, напротив, материнское сердце если и встрепенулось, то лишь тихой уверенной радостью за него.
– Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром; ибо видели очи мои спасение Твое, которое ты уготовал пред лицом всех народов…
– Иоганн нашел его… Милосердный Бог бы мог поступить со мной хуже, но Он сохранит моего сына… - мелькнула последняя мысль и она опустилась в забытье.
Приближающаяся смерть может исторгнуть из человеческой души самое сокровенное, то, что до этого, ни при каких условиях, он не позволил бы себе произнести даже мысленно. Роковой для каждого час открывает все то неповторимое, что есть в человеке, освобождает его от сословных «приличий» и вырывает из той среды, с которой он вынужденно или по рождению был сопричастен. Человек становится свободен от укоренившихся взглядов или привычек – сути своего грешного бытия, ибо все мы грешны… И если вдруг ему удается вырваться из холодных когтистых лап старухи с косой, то самим Господом ему дается шанс забыть про свое прошлое, оставить в нем все дурное и грешное, которое Бог одним махом раздавил, превратил в прах, поднял вместе с телом над бездонной пропастью вечности и развеял, опустив бренные останки плоти на твердую землю, но вдохнув в них новую душу, давая теперь возможность обернуться уже окончательно к Его свету. Отступившая смерть перерождает человека. Должна перерождать! Если этого не происходит, и человек несмотря ни на что упорствует в своих заблуждениях, пороках и грехах, то конец его будет более чем ужасен и разверзнувшаяся перед ним бездна окончательно поглотит нечестивца, которому предстоят вечные нескончаемые мучения его души, ибо плоть сгорит моментально в очищающем огне адского пламени. Не бесконечно милостивый Бог наказывает человека бедами, а человек карает сам себя плодами своего поведения. Но пока человек находится между жизнью и смертью, пока его судьба и душа висят на одном единственном волоске Божьей милости, у него есть время подумать, даже если эти раздумья длятся лишь доли секунды, вспомнить все свои прегрешения, покаяться и попросить прощения и у Бога и у всех тех, кому он принес несчастья. И если Он решит, да свершится Воля Его!
Вспышки сознания, еще ярче проблески молний, ударяющих с неистовой силой, дикой болью пронизывающей все тело. Тьма и свет. Мрак беспамятства – зарницы воспоминаний. Серая кожа, тусклые глаза, поседевшие спутанные волосы… она тщетно пытается метаться на подушке, но рана на шее словно привязала голову к плечу. День. Ослепительное зимнее солнце. Он дарит ей розы…
– Какие они красивые… - Чуть слышно шепчут бесцветные потрескавшиеся губы. Они кровоточат – искусаны от боли.
– Ты красивее их… Как ты прекрасна возлюбленная… - Звучит ответ, растворяющийся в ночи.
Раны затягивались медленно. Шли месяцы, но выздоровления не наступало. На нее обрушился тиф - вечный спутник страждущих от ран. Снова жизнь билась в ней тонкой жилкой, теплилась искоркой, трепетала язычком пламени свечного огарка. Ночь сменяла день, сумрак прорезался светом воспоминаний. Как ярко пылает позолота дарохранительницы. Она горит, раскаляется и превращается в толстенный прут, он приближается, входит в ее грудь, но боли нет, лишь невыносимый жар, плавящий душу.
Слабость не позволяла открыть рот, и аптекарь пальцем раздвигал ей зубы, чтобы влить несколько капель мятного отвара. Она превратилась в обтянутый кожей скелет, пытавшийся с кем-то общаться сквозь плотно стиснутые зубы голосами-хрипами, вырывавшимися из груди.
– О чем она так часто бормочет? – шепотом спросила жена аптекаря. – О каком-то сокровище?
– Ее душа борется с видениями из прошлого… - помедлив, ответил старик, качая головой.
Один голос грубоватый то уговаривал, то насмехался, словно звал вернуться к былому, безудержно скотскому, разнузданно пьяному, наполненному сладострастной мерзостью порока и веселым звоном монет, другой тонкий оправдывался, не соглашался, текли слезы сквозь опущенные ресницы, оставляя чуть заметные полоски страдания на щеках.
Она в Кальмаре. Иоганн по своим делам ушел в замок. Рядом с ней подруга –
– Церковь-то богатая у него?
Илва пожимает плечами. Ей хорошо сейчас. Не хочется ни о чем думать, просто сидеть рядом с подругой, кутаясь в аккуратненькую шубку из выдры, что подарил ей Иоганн, и болтать ногами, щурясь на зимнее солнце, разлившееся повсюду своим отражением в белизне снегов, пронизавшее воздух, который сам стал одним солнечным светом и сиянием. Но Сесиль не успокаивается:
– Так посмотри, как следует! Наверняка и серебро и золото есть. Бери и смывайся! Это твой шанс. Ты что думаешь, он женится на тебе?
– Уже! – Хитро улыбается Илва. Она не думает ни о каких деньгах, золоте-серебре…
– Дура! – Сесиль разворачивается в полтуловища к ней. Смотрит, буравит глазками.
– И ты поверила? Он же монах! Им запрещено. Как это у них называется? Во! Целибат! Наиграется и бросит. Он же тебе денег сейчас не дает за то самое? Нет? Ну вот! Монахи все скупые, вечно нищими прикидываются и праведниками, а только и думают, как под юбку залезть. Я тут слышала, одна бывшая монахиня на рынке рассказывала, (к нам хочет податься теперь), они такое в женских обителях вытворяют… Содом и Гоморра невинными городишками покажутся! – Сесиль раскраснелась от переполнявшего ее притворного возмущения. – Он и сам в грехах по уши и тебя за собой утаскивает. А ты честно поступаешь! Пользовался девушкой – плати! Не заплатил – возьмешь сама. Имеешь право! Церковь, не церковь, без разницы! Платить все обязаны, а эти и вовсе вдвойне. Если мы – грешные женщины существуем, значит Богу это угодно! А вот его слугам не положено. Это их грех, что в блуд впадают, а двойной грех, что не хотят платить за свой блуд! Бери, и дуй отсюда поскорее, коль выпадает такая возможность. Да и мать заждалась наверно. И ты по ней поди скучаешь.
Мать единственная, кто Илве дорог на этом свете. Отца она вовсе не помнит. Попыталась как-то спросить, но мать так зло окрысилась, что охоту расспрашивать дальше отбила напрочь. Правда, потом смягчилась, сказала:
– Плюнь на него, дочка, и забудь! Червяк. Ничтожество.
К матери-то хотелось… Иоганн ей, конечно, нравился, но смущала какая-то вечная дрожь в коленках, как только он к ней приближался и начинал разговаривать или что-то читать.
– Возлюбленный мой бел и румян, лучше десяти тысяч других… Голова его – чистое золото… глаза его – голуби, купающиеся в молоке… щеки его – цветник ароматный… губы его – лилии… - Он захлопывает книгу, смеется. – Ты тоже так обо мне думаешь?
Дрожат предательски колени. Ей никогда таких слов не произнести. Все на что она была способна, так это протянуть руку, дотронутся подушечками пальцев до его щеки и сказать:
– Ты красивый…, я люблю тебя…
Нет, в постели, в его руках, в ласках, в его шепоте, дрожь исчезала. Да и как тут не забудешь про все на свете, если тело становилось невесомым от наслаждения и куда-то уплывало, парило облаком над землей, из него вылетало сердце и словно птица устремлялось в несусветную высь, откуда лился солнечный свет, а тело… ее плоть просто взрывалась под конец и разлеталась в разные стороны мельчайшими кусочками, брызгами, которые удивительным образом собирались в единое целое, когда она приходила в себя. Такого в ее жизни никогда не было. А уж мужчин-то она повидала на своем веку. Правда, все больше матросов да рыбаков. Тут уж не до учтивости, не до дрожи в коленках. Иногда попадались и достойные горожане, мотыльками залетевшие на огонек блуда к Большой Иолке. Так звали хозяйку их трактира со странным названием «Розовая лилия». Откуда здесь у них лилии? А Иоганн тоже что-то говорил про них:
– Два сосца твоих, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…, чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями, как прекрасны ноги твои…, округление бедр твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника, живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино, стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные грозди, сотовый мед каплет из уст твоих… - От этих слов Илва сразу погружалась в негу, переполнялась неописуемым наслаждением.
Сесиль не унималась:
– Сама подумай, даже если б им и можно было жениться, это ж с ума сойти можно от скуки. Что за жизнь? Целый день псалмы с ним распевать или нудные проповеди выслушивать? Да повеситься можно! Правда, знала я парочку монахов, ох и весельчаки были, о Священном писании ни слова, лишь бы выпить, да с девушками порезвиться. Но твой-то зануда полная!