Прощай, Грушовка!
Шрифт:
И этот вояка, наверное, ехал домой, на отдых, и вез гостинцы своим детям. Не доехал, не удалось…
Я задремала, и мне приснилось, будто страшный фашист хочет вырвать мои зубы. Я кричу ему: «Нет у меня золотых!» А он молча протягивает к моему лицу огромные ручищи с длинными желтыми ногтями, оскалился, трясет меня за плечи и шепчет: «Зубы, зубы…»
Меня колотил озноб, зубы стучали от холода. Кто-то поднялся рядом со мной и, сонный, пошел к воротам. В сарае темно. Кому-то наступили на ногу. Нечем было дышать. Маленькое
Как только рассвело, прибежала мама вместе с мальчиками. Она зашептала в щель:
— Таня, доченька!
Я тут же услышала ее.
— Мама, я здесь.
— Доченька. Слушай меня, скажи, что ты больная, что у тебя туберкулез — тебеце, — немцы сразу поймут. Скажи, еще до войны болела, что у тебя каверна в левом легком, и старайся при них побольше кашлять. Просись к доктору, старайся время оттянуть, а я побегу, может быть, документы какие-нибудь достану.
Я хотела уже отойти, чтобы ребята могли взять адреса тех, у кого вчера не успели, но опять услышала мамин голос:
— Я тебе поесть принесла. Сейчас заброшу в окошко.
В окошке показался небольшой пакетик, завернутый в газету и туго перевязанный нитками. Пакетик подняли на палке, просунули между прутьями решетки, и он упал прямо мне в руки.
Я быстро развязала его и достала два кусочка хлеба и два ломтика сала. Откуда мама взяла сало? Дома у нас сала не было. Я откусила кусочек, начала жевать. И тут увидела, сколько голодных глаз на меня смотрит. Я чуть не поперхнулась. Один кусочек хлеба отдала такой же, как я, худой девочке. Она стояла возле меня. Девочка разломила его еще на три части и тоже с кем-то поделилась. Свой кусочек я проглотила мгновенно. Есть захотелось еще сильнее, чем раньше.
Ночью я, должно быть, простыла, и теперь кашляла. До войны у меня было осложнение на легкие после гриппа. Школа посылала меня в детский санаторий. Все зарубцевалось, но остался небольшой очаг в левом легком. Об этом мне и напомнила мама.
Что она может сделать? Где она возьмет документы, если их у нас нет?
Женщины кричали:
— Даже в тюрьме кормят!
— Здесь же не преступники!
Рядом со мной всю ночь плакала женщина. Другая женщина утешала ее:
— Хуже, чем всем, не будет…
— Дети у меня дома одни, пяти и семи лет. Что с ними будет?!
И она опять заплакала навзрыд.
В другом конце сарая говорил мужчина:
— Какой из меня работник? Я старый и больной. Мне уже шестой десяток. Если бы я был поздоровее да помоложе, видели бы они меня здесь! Давно б уже был далеко отсюда.
— Врешь ты, дядька. Какой же ты старый, если у тебя ни одного седого волоска нет? Шевелюра как у молодого.
— И эти собаки так подумали. А мой отец прожил восемьдесят шесть лет — и тоже ни единого седого волоска. Это у меня от отца.
— От отца или не от отца, а в дальние
Дядька кряхтит, не соглашается:
— Это мы еще поглядим.
Опять стало тихо.
Все прислушиваются, что делается за стеной.
Спустя некоторое время открылись ворота, вошли немец с переводчиком и женщина в белом халате. Немец заговорил по-своему, переводчик перевел:
— У кого короста, лишай, подойдите сюда.
Только одна женщина из угла начала протискиваться к воротам. Подошла, остановилась.
— Раздевайтесь, — сказала врач.
— Здесь? — удивилась женщина.
— Конечно, здесь.
Женщина начала нерешительно расстегивать на себе кофточку.
— Быстрее, быстрее, — поторапливала ее врач.
Женщина разделась, прикрывая руками грудь.
В сарае было холодно, сыро, немец, переводчик и врач одеты в пальто и плащи.
Женщина опустила вниз покрасневшее от стыда лицо и скинула все остальное.
— Повернитесь еще, еще, — командовал переводчик.
— Лишай, — сказала врач.
Женщине разрешили одеться. Не успела она застегнуть пуговицы на кофточке, как ее вытолкнули из сарая. Многие с завистью смотрели ей вслед.
— Больше нет заразных?
К переводчику подошла другая женщина, но не успела она объяснить, в чем дело, как ее прогнали.
Я бросилась к врачу, который уже собирался уходить.
— Тебеце у меня, — закричала я на весь сарай. — Тебеце!
Я понимала: это мой единственный и последний шанс. Иначе для меня отсюда только одна дорога — в Германию.
Я стала говорить переводчику о своей болезни, уверять, что мама вот-вот должна принести документы, подтверждающие туберкулез у меня. Худая, как щепка, посиневшая от холода, я плакала и кашляла. У меня горели глаза и, наверное, поднялась температура…
Подъехали две машины, крытые брезентом, и остановились возле нашего сарая. Переводчик обратился к немцу. Тот посмотрел на меня и буркнул в ответ.
Я подумала: сейчас меня вытолкают за ворота, как ту женщину, и я побегу домой. Кивком головы Антон показал мне на выход. В сопровождении полицая я вышла из хлева. Я радовалась, хотя понятия не имела, куда ведет меня полицай. Позади я услышала крики и плач. Людей загоняли в машины, сейчас повезут на вокзал, где их ожидают товарные вагоны. Оркестр на перроне будет играть марши, чтобы заглушить крики и плач.
Мы с Антоном дворами вышли к улице невдалеке от Западного моста и, не доходя до Ленинградской улицы, свернули в переулок налево. Антон подвел меня к двухэтажному кирпичному дому. Дом стоял без окон, даже рам не осталось. Мы вошли в дом, поднялись по лестнице на второй этаж, заглянули сначала в одну комнату, потом в другую. В комнатах гулял ветер. Печи были наполовину разрушены, возле них валялась груда кирпичей. Со стен свисали рваные обои.
— Видишь обои? — спросил Антон.
— Вижу.