Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— В Фридкове ее продержали две недели. Мне что — в камере немногим хуже было, чем потом в штрафкомпани. Славные ребята там оказались, в камере. Когда привыкли ко мне, поверили, что свой, — про фашистов мне рассказывали. Они их — и чехи и словаки — не только не любят: и по намекам, при всей осторожности, о многом можно догадаться. Борьба у них, хоть и не очень это заметно, а все же идет. И хорошо мне было с ребятами, как со своими… Ну, а она где, Агнешка? Куда ее загнали? Увидел сегодня эту — словно сестра…
«Ах, к чему то?.. Цо то деламэ?..»
С хмельным стыдом и гордостью Алесь вспомнил свое нежданное, неправдоподобное чудо. Да было ли это?.. Но как же не было, если на
«Милая слэчна, неужели это все — мимолетно? Неужели это было, а не причудилось, когда я ушел?..»
— Она красивая? — спросил он у Мозолька, чтоб не молчать так долго. Спросил — сразу почувствовал — бездушно, глупо.
И коротыш наказал его трезвым, мудрым спокойствием:
— Очень красивая. Как всякий… ну, как настоящий человек…
Потом спустился с высот:
— Такая рань была. Еще сумерки. Да дурень я — я еще вечером ее разглядел. Я и уснуть потом не мог. Такая… Ну, прежде всего… А может быть, даже и на эту похожа, которую ты… Как хочешь, а дело не в красоте.
«В чем же тогда дело? — раздумывал вечером, уже в постели, Алесь. — Почему она идет рядом со мной чуть не с самого рождения? Она — ни с чем не сравнимая в своей волнующей красе, непобедимо вечная, хотя, кажется порой, и простая тайна жизни!..»
Пятилетним мальчиком он так радовался, когда к ним зимой приезжала Мальвина, сестра, настолько старше его, что он все ошибался и называл ее тетей. Приезжала она с куделью и привозила с собой двухлетнюю Олечку.
Обыкновенные, сухие слова — «он так радовался» — никак не могут выразить всех его чувств. Мальвина появлялась у них чаще всего, как и положено большой радости, неожиданно. Иной раз на своей лошади, а иной — подвезет кто-нибудь. Если на своей, так во двор заезжает, ворота бегут отворять… А на чужой — тот, что подвез, остановится перед хатой на улице, и Мальвина уже не приезжает к ним, а приходит. Малышу с пола да сквозь замерзшие окна нелегко и догадаться, что это она. Только когда стукнет в сенцах клямкой, завозится там: «Ну хоть бы уж кто открыл!..» — да покажется в дверях, держа сразу и прялку и Олечку, — вот тогда начинается!.. Гостьюшку ставят, «как ступу», на лавку и принимаются раскутывать. Потому что она так замотана в большой платок, что лишь черные глазенки видны в щель. Раскутав, Мальвина вытирает ей нос, вкусно целует в красную щечку и спускает на пол.
— Иди к дяде Алесю, играйте.
А дядька-то из кожи вон лезет! Ох как смеется, чуть не заплачет от радости, от неудержимой сладкой любви к этим самым только что целованным щечкам, глазкам, что уже тоже смеются, к пальчикам, что властно, тепло тянутся к тому, что Алесь ей, конечно, даст. Ведь он богатый! И он отдаст ей все — и те шишки-веретенца, что папа привез ему из лесу, и те, что он сегодня привезет, и колодец из полешек, что тоже папа выстругал, и четыре катушки, и книжку с картинками, и кота… А их Толя в школу пошел, и это очень хорошо — они будут только вдвоем!..
День проходил так быстро, как будто они и не гуляли, и вместе не обедали, и не лежали с котом на печи… Вот ее, гостьюшку, опять ставят на лавку, надевают ей пальто, повязывают платочком, потом платком, потом укрывают большим теплым платочищем, так, чтобы укутать всю. А Олечка пищит из-под своих платков, не дается.
— Ну что? Ну что? Ах ты, боже мой, я и забыла!.. Да уж ладно, коли так, еще раз обменяйтесь соплями. Иди, кавалер, сюда!
Сильные Мальвинины руки поднимали Алеся на лавку, он наклонялся к протянутым теплым губкам. Она этими губками даже чмокнет и скажет: «Ах!..» А он закраснеется до счастливого смеха.
— Дядька с племянницей, чего ж вы! — говорит Мальвина, словно утешая его, и начинает все закрывать — и ротик, и щеки, и нос. Лишь черные глазенки блестят сквозь щель в сером теплом и жестком шерстяном платке.
И Алесь опять забывает, что мама его Олечки, что Мальвина — сестра, и просит:
— Теточка-а, завтра приезжай!..
Потом, через много лет, Олечка стала пригожей девчиной, крепкой работницей, ловкой танцоркой, певуньей и хохотушкой. Была она серьезная, неглупая, книжки любила, приходила на их спектакли. Потому что та, в детстве далекая, «третья» деревня, откуда Мальвина в первое после приезда из города лето приносила больной маме молоко, а потом, зимой, привозила Олечку, находилась, как выяснилось со временем, всего лишь в шести километрах, что для велосипеда и вообще под боком.
Другой он Олечку, чем та, какой она выросла не без их с Толей влияния, наверное, и не любил бы.
Как это так — любил?
Это и странно было, и мучительно, и хорошо.
Дружить с племянницей, которой вот уже и семнадцать, во всей стати которой, и в движениях и в смехе, так много теперь — откуда только взялось! — влекущего до неловкости, до вовсе ненужного ему волнения. Забыть, что родная, — не забудешь, а считать ее только племянницей, только другом детских лет — как будто слишком мало, ох как блаженно и как ненужно мало! «Нет, не она! Конечно же, дурень, не она!» — трезво думал он, а все же поэтически, до грустной, глубокой, возвышенной музыки в душе, волновался, когда обнимал ее в танце, когда снимался с ней, в память дружбы, «щека к щеке», как подтрунивал Толя.
В седьмом классе Алеся как будто полюбила Лида Чемирка, но в это он не мог поверить. Она была старше его… Или, может, просто смелее. Однажды за кулисами на их школьном спектакле она ему в темноте даже руки на шею закинула и шепнула: «Ах ты, мой светлячок!..» Эту роль он играл в сказочной пьесе. Лида играла там свитезянку [114] , на ней шуршало белое платье из гофрированной бумаги, а голые руки были теплые-теплые.
«Сплинист» обучал Алеся, что надо делать. Хвастался, что Тоня, другая семиклассница, тоже переросток, любит его, Лясоту, посильнее. Но потому, что Женщина, которая мучила уже и Алесево воображение, казалась мальчику чем-то недосягаемо прекрасным, ему не верилось, что в отношениях с нею, Женщиной, все выглядит «так просто»…
114
Свитезянки, по А. Мицкевичу, — нимфы, появляющиеся на берегах живописного лесного озера Свитязь в окрестностях Новогрудка.
А недосягаемость эта вдруг обрушилась на его душу глазами, поцелуями, шепотом пани Ванды.
То не вполне естественное в отношениях с ним, что мальчик сперва чувствовал очень смутно, со временем становилось все явственнее.
Она писала ему, приглашала приходить.
Как-то, года через два после того, как он поступил в гимназию, соблазнившись обещанными ему книгами, Алесь пошел.
И вот она его — уже работника, уже мужчину, который читает философов и думает о том, как ему стать настоящим человеком и писателем, — она его при гостях и при муже поцеловала в лоб и сказала, обрадованная, как девочка: «Ну, наконец…» А ему стало стыдно, даже в жар кинуло, он почувствовал себя там, в их шумной застольной компании, мучительно чужим…