Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
Начались взаимные расспросы: кто, откуда, как имя, а вы как научились по-нашему?..
Она — Иржинка, и ее (теперь это очень просто — война) привезли сюда на работу, она служит горничной у главного инженера.
Ну, а он, Андрей, в прошлом году в это время прошел через всю Чехию и попался уже у самой Моравской Остравы…
Они говорили только двое, что по-чешски, что по-немецки, а что и так понимая по глазам. А трое остальных — Алесь, Веник и тихий длинный Василевич — ревниво слушали (если судить по Алесю).
И не заметили, что скоро вышли с территории завода, дошли до белого коттеджа под соснами.
Чего уж там! — они и не почувствовали тяжести рояля, который тащили снизу на второй этаж: при этой девушке он показался им… ну, будто кровать какая-нибудь, хотя Веник потом и говорил, что чуть не загнулся, не лопнул, не…
В доме не было никого, кроме них. Они потом спросили, и Иржинка сказала, что фрау с детьми поехала в город, а хозяин — на заводе. Осмелев, пленные стали разглядывать все, дивиться невиданной роскоши.
А потом внизу «слэчна» обратилась
— Пойдьтэ, просим далэ, — показала на дверь и прошла вперед.
Дурость молодая! Ему, непрошеный, пришел на память анекдот. Пани позвала старого столяра в другую комнату, чтобы заплатить ему за работу, а дядька испугался: «Мне, панечка, в моих годах лучше уж чарку водки…» И он, Алесь, улыбнулся в дверях товарищам, невольно и некстати закрывая их за собой.
А за дверьми, в кухне, ему стало стыдно. И жарко. Не только от стыда…
Даже трудно идти, даже страшно, невозможно слово вымолвить.
Она же оставалась, кажется, спокойна. Хлопотала у буфета и дружелюбно, радушно болтая, приготовила четыре бутерброда.
— Урчите матэ глад. Йеном то съезтэ йинде. А ныне сэ розлоучим и с вашими пжатэли [103] .
Но он стоял. Смотрел. «При чем тут «глад»?»
— Какая вы добрая…
— Добра?.. Нэ… — Ее точно озарило. А все же очень просто, хотя с необыкновенной какой-то улыбкой, тихо сказала: — Вждить йсем пшеце йеном чешка! [104]
103
Вы, конечно, голодные. Только ешьте подальше отсюда. А теперь попрощаемся с вашими товарищами (чеш.).
104
Добрая? Нет… Ведь я все-таки чешка! (чеш.)
— Разрешите, я… поцелую вам руку. Ну, как сестре…
— Руку? Нени тшеба…
А все же протянула ее, сильную и нежную, должно быть не веря, что он и в самом деле поцелует. Когда же он склонился к ее руке и, чуть не всхлипнув, почувствовал губами, кончиком носа, подбородком, живые клавиши ее трепетно-теплых пальцев, она потупилась. Потом, в его ладонях, подняла зарумянившееся лицо, блеском глаз сквозь навернувшиеся на них слезы осветила душу и — всемогущая в своем бессилии — отдала ему растерянно раскрытые и… боже мой, какие сладкие, родные губы…
— Ах, к чему то?.. Цо то деламэ?.. — прошептала, переведя дыхание. — Ох, нэ… Вице уж нэ… То йе вше… Муситэ уж йит. Я зуставам… Властне нэ, мусим такэ… Розловчит сэ с ними [105] .
Четыре шага — от буфета до двери, а сколько силы, мужества надо, чтоб оторваться и пойти, отворить, попасть под лукавые взгляды друзей, особенно Андрея! Мужчина ты или нет? Гляди… Что значит женщина!..
Слэчна Иржинка смахнула со лба предательски спустившийся локон, сощурилась и помотала головкой. Потом посмотрела на него отныне только им понятным и уже опять всесильно-невинным, даже наивным взглядом и, словно говоря: «За мной!» — первая прошла в дверь.
105
Ах, зачем это?.. Что мы делаем?.. Ох нет… Больше не надо… Это все… Вы должны уже идти. Я останусь… Или нет, я тоже… Попрощаться с ними (чеш.).
— И зачем они везде такие хорошие?!
По хрусткой дорожке вечернего сквера прошла Марихен, которая только что поила их в кухне у Груберов кофе.
— Эта? — лениво спросил Андрей.
— А хоть бы и эта. Одна мордочка чего стоит. Только сердится почему-то на нас, что ли? Видишь, прошла — как незнакомая. И в кухне важная такая, прямо смех!..
— Мне кажется, ей нелегко быть важной. Видно, постращали хозяева. Ведь в первый вечер, помнишь, как?.. Ребенок еще. И важность у нее детская.
Помолчали.
— А все-таки скажи, что у вас было там с Иржинкой, — чего вы оба такие красные вышли?
Жаркая разноголосица чувств — и смущение, и гордость, и тайное счастье — вновь зашумела у Алеся в голове. Даже зажмурился.
— Ты думаешь, я знаю, что там было? Сам не могу разобраться — было, не было?..
Маленький с чуть заметной горечью, а может быть, и злостью хмыкнул под нос.
— Ты мне своей хреновины поэтической не городи. Так только девки говорят, когда попадутся: «Ничего не помню…» Что ж она тогда помнит, если не это?
— А я не помню все-таки. Наваждение, что ли?.. Чем тут хвастать…
— Ну ладно, — после паузы опять заговорил Мозолек, — облизывайся один, как кот, что нашкодил на кухне. Ты думаешь, я от зависти? Если уж на то пошло, так она напомнила мне… еще и не такую!.. Росистое утро, туман в долине, а мы идем. Она меня провожала, чтоб не наткнулся на «финансов» — пограничников. «Финансы» — словацкие прислужники Гитлера. Чехи смеются над этой так называемой «независимой» Словакией с ее жалким фашизмом. Один дядька… ну, сэдлак чешский, с которым я встретился поздно вечером недалеко от Яблуновского перевала, много мне порассказал. «Кдыж сэ Словенско мобилизуе, Мадьярско сэ затрэпе!..» [106] И хохочет… Да что это я тебе плету… Как удирать — знаешь и сам. Я бежал немножко иначе. Один дал
106
Когда Словакия мобилизуется, Венгрия затрепещет!.. (чеш.)
107
Там будьте начеку (чеш.).
108
Ели (чеш.).
109
Не иди, доченька, рядом с молодым человеком — либо впереди, либо позади (чеш.)
110
Андрей, не надо!.. Он выстрелит! Гляди! (чеш.)
111
Девчонки (чеш.).
112
Молчи, а то получишь по морде! Молчать! (чеш.)
113
Я не виновата! (чеш.)
Встали со скамьи и, медленно, лениво шаркая по гравию солдатскими ботинками на гвоздях, двинулись в благоухающей тени по направлению к дому.
…Это случилось в ту ночь, В ночь, когда вереск зацвел…Далекая, родная музыка слов — она сама поднялась из глубин Алесевой памяти. В щедром вечернем солнце — белый домик на переезде с голубым застекленным крыльцом. «Ям не винна…» «Их габе кайне шульд…» «Я за ниц нэмужу!..» Не случайно они пришли, эта песня и слова.