Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
Это были любители «пожить».
Хотя жесткая карточная система отлично способствовала экономии, мизерной платы чернорабочего, которую получали «энтляссены», не могло им, разумеется, хватить и на удовлетворение самых необходимых потребностей, и на какой-то, хоть самый незначительный «разгул». Приходилось выбирать, и «землячки» выбирали второе.
Главным днем недели была пятница — зарплата. Тут уже в «общежитии» всю ночь не выключался свет, висела в воздухе пьяная — от пива и карточного азарта — брань. А утром вялые гуляки выползали из накуренного, неубранного, полного мух сарая к вагонам с углем и содой, разъедавшей глаза и легкие, и весь день жили воспоминаниями ночи. Те, кому на этот раз не шла карта, — а не шла она преимущественно одним и тем же, — просыпались
Если выигрыша хватало, скажем, до понедельника, так уж до пятницы надо было уметь удержаться на волнах. Дешевые костюмы, галстуки, шляпы — предмет праздничной гордости гуляк — забрасывались в угол или, в лучшем случае, вешались на стену, под видавшую виды шинель, а сам эпикуреец в солдатских обносках выходил из мрачной волчьей норы «общежития» в своем натуральном виде — голодным, темным невольником.
Душой этой компании был Букраба. Здоровенный, весь — одни сухожилия, азартный и в работе и в гульбе, он ворочал на сверхурочных погрузках и выгрузках «аккордно», больше всех зарабатывал, чаще выигрывал в очко, мог выдуть за раз шесть, семь и восемь кружек пива, хвастался: «Баб у меня — во!» — любил верховодить, нахально, глупо разглагольствуя:
— О-о, немец! Тебе ли с ним равняться! Культура, порядок!.. Ты чего там выдумываешь, — знай работай, если кормят, и молчи. Анкеты-шманкеты!.. Что ты меня агитируешь! Кончится война, тогда и поедем домой. Интел-ли-ген-ци-я, мать вашу… парниш-ки!..
Это уже было адресовано главным образом Мозолю.
Когда Андрей здесь жил, он пытался бороться с безалаберщиной, уговорами и примером старался показать, как надо себя вести на людях и дома. Но одному ему, с двумя-тремя не слишком активными единомышленниками, не под силу было изменить что-нибудь, завести человеческий порядок, как бывало в хороших командах, Кроме того, опыт подполья подсказывал ему, что такого типа, как Букраба, лучше на всякий случай остерегаться. И Мозолек остался в почти полном одиночестве — трезвый, в аккуратном костюме, с чистой постелью, гордо не поступаясь своими культурными привычками и горько болея о «землячках». Поджидал Крушину и других друзей: может быть, все попадут сюда, вот тогда и поглядим…
Когда же пришел один Руневич, Андрей предложил ему найти комнату на двоих. «Подальше отсюда, поближе к Сергею», — улыбнулся он, намекая на то, что завод, куда отправили Крушину, был на другом конце города. Алесь согласился, не прожив в бывшей штубе и недели, один лишь раз попытавшись потолковать с «землячками». После недолгих поисков они, по подсказке знакомых хлопцев, попали к Груберу и ушли из «общежития», а вслед им в картежном пьяном гаме звучал голос с подхихикиванием: «Пар-ниш-ки!..»
Презрительный, из тех самых уст — окровавленных, хищно острозубых, задыхающихся…
— Заметил, как немцы в проходной покачивали головами? — спросил Андрей. — Думаешь, жалеют? Нет, говорят — ведь слышал? — дурак, дикарь… Из таких, по-моему, очень легко получаются провокаторы, шептуны…
Шершавые, легкие, чистые, даже пахучие доски приятно было принимать от хлопцев с платформы, а еще приятнее — прямо по-детски — класть по четыре на рольганг и глядеть, как они с легким постукиванием катятся вниз, где их поджидают усатые и безусые философы в синих спецовках.
— Смотри, Алесь, старички все еще, кажется, говорят о том же, плюются. Ты что это задумался, словно барбос в челне?..
— А ну его! Прямо плакать хочется… Когда подумаешь, ради чего глумится, издевается дурак сам над собой. Сромота, как один хорват говорил.
— Какой хорват?
— Тебя, правда, не было уже, когда к нам югославов пригнали. В серых шинелях, что журавли. Заперли в закутке, где раньше была штрафкомпани, стоят журавли за проволокой. «Русия наша сладкая, почему спишь?!» Это они про Советский Союз, когда узнали, кто мы. Любят нас — брача да брача. Петь усядется, щеку ладонью подопрет, как баба, и — эх: «Корак за кораком, а ја јунак за барјаком!..» [93] Хорошие люди. Особенно мне понравился один офицер. Летчик. С кокардой на пилотке, в сапогах, кривоногий, коренастый такой. Книга у него, — под заглавием рассказа копенка ржи и белая тучка на небе… Даже тепло стало на сердце, словно он тебе родной. «Почему латиница»? — спрашиваю. А он этак гордо пальцем в грудь себя ткнул: «Я — хорват».
93
Отряд за отрядом, а я, герой, под знаменем!.. (серб.)
— Люди своим гордятся.
— Да не только своим!.. Как-то в их бараке шум поднялся. Один журавль, рядовой, не так будто бы пол помыл, а другой, вроде начальство, по привычке в морду его. У них, говорят, разрешено было бить рядового. Ну, тут не казарма, и парень трах начальника по рылу. Сцепились. Налетели и свои и наши, французы притопали. А потом бежит этот хорват. И кричал же он, брат, прямо чуть не плакал: «Здесь французы, здесь русские, ты понимаешь? Тут все народы смотрят! Ах, сромота, сромота!..»
Они помолчали. Толпились бы горькие мысли и дальше, было еще о чем потолковать, да тут их угнетенное настроение оборвал знакомый крик:
— Эй, файранд, черти! Перекур, что ли! А кто не курит, посиди!
Сам Мишка Веник уже сидел на платформе, свесив ноги, хлопал ладонями по запыленным коленям и, смешно шевеля заячьей губой, теленькал на мотив полечки:
— Идем, бычок, за ворота, — по кормежке и работа!.. Эй, вы! Парнишки! Я ведь тоже некурящий, а культуры хватает… Пустите вы фатерам не четыре, а восемь. Что это они, как гуси, разгоготались? Подумаешь, министры!..
Немцы и в самом деле расшумелись. Это были люди уже, по сути, пенсионного возраста, им бы сидеть с кружкой пива под «грибком» или нянчить внуков. Уставшие от жизни, уже без надежд и порывов, они, как и те батраки в имениях, работали «лянгзам, абер зихер». И сами, где и как могли, отлынивали, сберегая силы, и пленным сочувствовали по-рабочему, по-стариковски. Теперь, размахивая друг перед другом, как ластами, руками в брезентовых рукавицах, они о чем-то горячо дискутировали. Прислушавшись, Алесь и Андрей могли уловить и понять лишь две фразы: «Iwan der Schreckliche — nein! Es hat gemacht, mein Lieber, Peter der Grosse!..» [94]
94
Иван Грозный — нет! Это сделал, мой милый, Петр Великий!.. (нем.)
— Историки! — усмехнулся Андрей. — А что, давай и правда пустим больше? Будто нечаянно.
Положили на ролики двойную порцию длинных дюймовок, восемь штук, и подтолкнули их. Грохот и треск, когда, скатившись вниз, они разлетелись. Сперва испуг от неожиданности, потом сердитый крик!
— Грюс готт! — крикнул на это Веник, подняв руку. — А, лодыри! Даром я вас буду хлебом кормить! Арбайт унд иммер фесте, холера ясна!..
Веника знал уже весь завод. И даже говорили: «Кляйнер Веник дум айн вениг» — «маленький Веник немножко с придурью». Появилась эта присказка после того, как он в обеденный перерыв, на удивление большой толпе товарищей и немцев, забрался по металлической лестнице на самый верх заводской трубы и уселся там на краешке, как сейчас на платформе, свесив ноги. Но сердиться на него было трудно: только глянь на заячью мордочку под пилоткой — и все…