Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
Потом, под осень тридцать седьмого года, Павел и другие из старших, спасаясь от концлагеря Картуз-Береза, ушли «за кордон», в СССР, где канули в безвестность. Еще позднее, когда распущены были КПЗБ и комсомол, Костя часто захаживал к Алесю, сидел и молчал, куда терпеливее выслушивая его то чересчур смелые, то наивные рассуждения… Когда же Алесь уходил в армию, Костя пришел из своей Лани и на улице, при народе, в первый раз в жизни, сняв шапку, расцеловался с Алесем, точно чувствуя, что надолго. «Теперь он, пишет Толя, служит в Красной Армии, а мне тут его…»
Ударил колокол на ратуше. Еще, еще…
Мысли Алеся оборвались.
— Пять! — неожиданно отрубил с последним ударом Андрей. — Не спится, говоришь? Конечно же, не спится. А спать, брат, надо.
Алесю хочется сказать:
«Да потому, что мысли мои… Ну, что думал я о тебе, о таких… Э, все не то!»
И он сказал, невольно тепло улыбаясь:
— Здорово, Мозоль! Я рад видеть вас в добром здравии, майн либер. Сбегай только вниз, а то как бы… Эх, нет на них холеры, — он потянулся до треска в суставах старой деревянной кровати, — еще один день!..
87
Чернорабочий (нем.).
Лошадь стоит у дышла и, распустив губу, грустно раздумывает о чем-то на своем баварском платдойче. По другую сторону дышла лежит корова. Простодушно, бездумно глядит в пространство, жует свою вечную жвачку. А все вместе — и эта пара, и повозка, и B"auerin [88] на возу — четко, идиллически отражается в огромной витрине еще закрытого магазина.
— Не могу, брат, привыкнуть, — говорит Алесь. — А без привычки смешно.
Они идут, едва помещаясь рядом на цементном тротуарчике, вернее — не просто идут, а спешат на работу. Высокий и маленький, что на свежий глаз тоже смешно. Частенько, когда они обгоняют или встречают каких-нибудь подростков или фройляйн, те улыбаются им, встречая, или хихикают вслед.
88
Крестьянка, хозяйка (нем.).
— А я привык, — говорит Мозолек, имея в виду корову и лошадь в одной упряжке. — Я, брат, привык даже вот так спешить каждое утро. Будто мне это нужно, черт бы их побрал. А ты уж очень не привыкай. И вполовину моего бы тебе не привыкнуть, пока мы домой уедем.
Могучий «Детаг», завод листового оконного стекла, где они работали, виднелся в самом конце длинной улицы — высокая труба над кирпичными зданиями цехов. Чем ближе к заводу, тем больше рабочих, в особенности девушек и женщин, обгоняло их на велосипедах. Меньше было пеших, которые тоже спешили, словно в тревоге, что их «Детаг» вот-вот загудит…
Проходная, к удивлению Алеся и Мозолька, была забита людьми. Они смотрели в дежурку сквозь застекленную стену, толпились у открытой двери, переговаривались, больше на местном диалекте, все еще едва понятном Алесю. Поддавшись общему настроению, Мозолек и Руневич стали пробираться ко входу, расспрашивать и вскоре узнали, в чем тут дело, а потом, протиснувшись к двери, увидели…
На грязном, затоптанном полу, раскинув длинные руки в коротких синих рукавах спецовки, в беспамятстве, хрипя и вздрагивая, распластался молодой рабочий. Синюю куртку кто-то расстегнул для облегчения, обнажив волосатую, ребристую грудь, которая вздымалась неровными толчками, точно нагнетая хрип в вихрастую светловолосую голову. Тонкогубый рот с редкими, щучьими зубами был широко раскрыт и слева окровавлен. На длинных ногах грязные синие брюки вздернулись до половины икры, ступни в огромных ботинках беспомощно торчали в стороны. В подкованных гвоздями, солдатских, в лагере заслуженных ботинках, может быть, английских — из-под Дюнкерка, может быть, свеженьких — югославских…
— Букраба! — с каким-то отчаянием сипло крикнул Мозолек. И повторил, нагнувшись, будто пытаясь разбудить: — Букраба!..
Напрасно!
В глухом гомоне, в жуткой тишине, как лейтмотив этой жути, звучал испуганный голос дежурного:
— Да, герр директор. Я был, дежурный Шнееман. Пленный… Да. Мы позвонили. Мы…
Черная телефонная трубка, на которую Алесь перевел взгляд, дрожала в тощей, волосатой старческой руке.
И вот — как нельзя более некстати! — в одну из этих минут ужаса, жалости и гомона раздался бесчеловечно властный, неумолимый гудок, жандармским окриком заглушив все, что здесь было недопустимо теперь, когда начался рабочий день, когда вступил в свои права всемогущий орднунг.
Рабочие, как вода в пробоину, хлынули из проходной в заводской двор, оставив на грязном, еще более затоптанном полу раскрытый, жаждущий воздуха рот, ребристую грудь, ботинки… И черную телефонную трубку в дрожащей руке…
— Воды хоть принести… — глухо сказал Алесь. — Ты тут побудь…
Только он вышел из проходной на каменный двор, как навстречу раздался уже хорошо знакомый голос:
— Runewitsch, was ist los? [89] Кто там еще с тобой?
— Мозоль. И Букраба. Я хочу ему, герр майстер, принести воды.
89
Руневич, в чем дело? (нем.)
Высокий длиннолицый мужчина без шапки, в баварских «трахтенгозе» — кожаных, не новых шортах, казавшихся особенно короткими на его голенастых, покрытых черными волосами ногах, мастер Нидинг стоял шагах в десяти перед Алесем, один на фоне удаляющейся толпы рабочих.
— После гудка? Вы что, доктора у меня? Зови Мозоля. Ruck-zuck! [90] О, видишь, авто уже здесь! Они свое дело делают…
В воротах показалась машина «эрсте гильфе» — скорой помощи.
Алесь с Андреем работали на заводе «мастерами — куда кто пошлет». Каждый день, идя на работу, они не знали, что придется сегодня делать: за опилками ли поедут, доски ли будут сгружать с платформ, возить тачками в подвалы стеклянный бой, насыпать углем вагонетки?..
90
Скорее, раз-два! (нем.)
Об этом думал мастер Нидинг. Суровый на вид, неразговорчивый, он каждый день встречал их, группу чернорабочих, немцев и невольников, почти у самой проходной, с готовыми распоряжениями — кому куда. По нескольку раз в день он неожиданно появлялся в любом углу огромной территории завода, где работали или валандались его подчиненные. И не кричал особенно, за что его уважали, а одним видом давал понять, что надо пошевеливаться.
Об этом здесь было кому напомнить. Где бы ты ни был, несколько раз на день увидишь то того, то другого из начальства, включая главного инженера и самого директора Окса. Стремительный, грозный, в белом халате, с великолепно отполированной лысиной, он врывался в любой закоулок черт его ведает как и откуда, словно щука в тихую заводь, и рабочая мелкорыбица едва успевала передать по цепочке интернациональный здесь, магический, до шелеста приглушенный сигнал: «Окс!..» Все хватались за работу и, кто как мог, старательно делали вид, что так вот весь день и выбиваются из сил.
А работали «шверарбайтеры», можно сказать, и здесь по заповеди «панский день до вечера».
То же самое Алесю приходилось видеть и в имениях, и на заводе хрустального стекла.
Старые батраки, едучи с поля на обед или с обеда в поле, прямо-таки соревновались в медлительности. «Langsam, aber sicher» [91] , — посмеивались они, и, хотя и понукали здоровенных помещичьих лошадей и вроде бы пошевеливали их, с повозки — кнутом, если верховой — кнутовищем, те, словно с ними в сговоре, еле-еле переступали с ноги на ногу. От батраков Алесь услышал и поговорку: «Труд услаждает жизнь, а лень укрепляет кости», — порожденную, видно, тоже чужой и нелюбимой работой.
91
Медленно, но верно (нем.).