Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— Бывай, Змитрук! Увидимся!..
…Дорога стала тверже. Конь, чуть тронутый поводьями, пошел спорой рысью. Вдогонку своим выносливым четвероногим друзьям. Они уже скрылись впереди — в многолюдной, молчаливой, настороженной тьме. Между двумя цепочками пехоты…
«Пошевеливай, Черный, — мой новый, славный, еще не заезженный конь!.. Не знаю, чье поле не выедешь ты этой весною пахать, что за человек по темноте своей ругает меня, незнакомого партизана, который приехал и взял тебя от колоды, оставив там твоего предшественника… Неведомо и более важное, друг. Чья завтра мать заплачет, а кого закопают и так, под залп нестройного салюта. После
Многим из хлопцев, мимо которых мы проезжаем, неизвестно, — не по догадкам, а точно, — куда мы теперь, как задумана эта ночь. А мы, разведчики, знаем всё…»
Алесь ясно представил губастое, крупное, чернобровое лицо комбрига Ивина.
Пришлось бы ему говорить речь, так он сто раз запутался бы в своих «который»: «Фашист, который должен чувствовать, подлец, что партизан, народный мститель, который…» Если б готовиться к этой речи или сидеть на бюро, на простецком лице Александра Ивановича отражалась бы, как Костя говорит, «партийно-государственная озабоченность»… А перед боем, перед делом, Ивин становился таким, каким его ребята любят, — смелым, умным, человечным командиром.
И часто Руневичу вспоминалось, что их комбриг не просто кадровый офицер, капитан. Ему тоже не повезло: окруженец. Организовывал в деревне отряд, был арестован. Бежал из-под расстрела. От самой ямы. Со связанными телефонным проводом руками. Это могло бы показаться легендой, если б не произошло недалеко отсюда, в местечке, если б не было людей, которые сами видели, как он бежал под пулями к лесу, которые сами развязывали ему руки…
Сегодня бригада идет наконец на это местечко, на этот «прославленный», «неприступный» гарнизон. На арийских «фогелей», плюгавых «бобиков» и торгашей-«безменов», что окопались, огородились здесь, на нашей земле, — какая нелепость! — они, мол, один из опорных пунктов гитлеризма…
«Правду, от народа идущую правду, на свой лад просто высказал Змитрук: «Тут — что ни немец, то гад». И я в Германии видел немцев — и нелюдей и людей. Здесь мы видим фашиста — захватчика, убийцу, грабителя, и он отсюда не должен вернуться.
Ивин, например, хорошо это понимает».
В штабной землянке, где комбриг проводил сегодня оперативное совещание, он говорил без «который», коротко и ясно.
— Теперь — разведка. Руневич и Дайлидёнок проберутся на кладбище и принесут от связного полицая их пароль. Вербицкий поведет первую группу. Снимать посты. Тихонов и остальные остаются при мне. Местным разрешаю заехать переодеться. Ну, и своих повидать… Всё.
«Покуда ясно всё. Пошевеливай, Черный, — мы отстаем!..»
1942—1944;
1962—1964
НА БЫСТРЯНКЕ
Повесть
В. А. Колеснику
Плоскодонка — их и в этих краях называют чайками — с утра стояла в тихой заводи Быстрянки, под старой вербой, на замке.
В отдалении, вверх по речке,
По тропинке из деревни, огороды, деревья и хаты которой видны с высокого берега, в полдень пришел парень. Без рубахи, загорелый, босой и с плотно набитым дорожным мешком. Кинув в лодку тонкий, отполированный руками шест, он положил туда же мешок, закатал до колен штаны, отвязал чайку от вербы и столкнул ее на воду.
— Поехали, — вслух подумал он, стоя на корме и шестом направляя лодку по течению. — Поехали, — повторил он громко и улыбнулся, откидывая левой рукой падающие на лоб непослушные пряди светлых волос.
Расколыхав на прощанье гусочек и их большие плавучие листья, чайка пошла по стрежню живой, извилистой Быстрянки.
В деревне Потреба, из которой он только что пришел, парня сызмалу называли Ганулин Толик. Потом, когда он уехал в Минск учиться и вместе со студентами-односельчанами стал приезжать на каникулы, ему и от старших случалось уже слышать солидное — Анатолий Петрович. Для друзей и подружек, и дома и в городе, он — Толя, веселый и компанейский Толя Климёнок.
Этим летом Толя перешел на четвертый курс литературного отделения университета. Дома, в деревне, где у него остался только старший женатый брат Кастусь, он косил с мужчинами, с молодежью танцевал до упаду в новом клубе, а ночью тайком писал. Один его очерк на днях был напечатан — ни много ни мало — в республиканской газете, а насчет шести стихотворений, почти месяц назад впервые посланных в толстый журнал, все еще нет ответа.
Но вот утром пришло наконец давно ожидаемое письмо, а в нем нежданная приписка, и Толя забыл обо всем и все бросил — поплыл.
Письмо — не из редакции, а от Максима, друга военных дней. Аспирант лесотехнического института, Максим и нынче проводит практику в их партизанской пуще и вот заехал сейчас к отцу, в свои Лозовичи, где на этой самой Быстрянке стоит мельница. Дорогой до мельницы — километров двадцать, попутных машин достаточно. Однако Толя поплыл на лодке, потому что она им с Максимом понадобится.
«Побудем денек у моего старика, — писал Максим, — и двинем на Неман, в пущу, к нам, лесовикам. Отцовская чайка — старая: она вся не стоит смолы и времени, которое надо потратить, чтобы привести ее в порядок, ну, а твою мы на обратном пути в Минск подбросим к тебе на машине, чтоб ты, как дурак, не ломал спину против течения. Плыви, писатель, гарантирую тебе тонну впечатлений для новых классических строк и часика два скуки над моей лесной писаниной. Ясно? Сердечный привет тебе от отца и Люды. Ждем».
Но особо значительной кажется Толе приписка:
«Толя, и правда, приезжай.
Письмо лежит в вещевом мешке. Оно прочитано столько раз, что каждое слово и каждая точка стоят перед глазами, как живые. А все же хотелось бы еще разок перечитать, хотя мысли сразу же убежали далеко за рамки страниц, а чувства, взволнованные скупыми строками письма и особенно приписки, сразу же понеслись на север, туда, куда бежит Быстрянка.