Ранний снег
Шрифт:
После яркого света всё вокруг показалось угрюмей, черней. Угрюмая, дождливая летняя ночь. Угрюмый, дождливый, заплаканный город.
– Какая сегодня чёрная ночь, - заметила я с тоской, понимая, что теперь уже ничего не исправить. Всё так и будет до скончания наших дней: Борис сам по себе, я сама по себе.
Борис промолчал.
– Да, - ответил он наконец.
– Ты права. Сегодня действительно чёрная ночь. Самая чёрная в моей жизни.
– Повернулся и пошёл один в темноту.
С тех пор прошло много времени. Почти целая вечность. И вот это нежное, непонятное для меня, чудеснейшее письмо: «Что хорошего
А Женька мне говорит: «Фуражечка голубая!»
И ещё говорит: «Удивляюсь, что хорошего ты в нём нашла...»
Это я удивляюсь: как это Женька такого молодца проморгала. С её зорким-то глазом! Я это так понимаю: «Что имеем - не храним, потерявши - плачем».
3
Я лежу, прикрыв ладонью лицо. Да, мне нужно всё это хорошенько обдумать.
Но сон подкашивает меня моментально. Я словно проваливаюсь в какую-то яму. Мне снятся длинные серые дымы выстрелов и бегущие по бугру красноармейские цепи, с винтовками наперевес, потом чьи-то ноги. Огромные ноги в растоптанных солдатских сапогах. Они грохают прямо над моим ухом, размеренно, в лад, надвигаются, надвигаются... Ещё шаг - и прямо по мне, по живому, распростёртому моему телу, пройдёт тяжёлый, нескончаемый ряд растоптанных грязных сапог.
– Рота-а, встать! Смиррррррр-ноо! Товарищи командиры... Товарищ военврач третьего ранга! Медрота... ведение боя в пересеченной лесистой местности... Занятия ведёт лейтенант Марчик...
– Здравствуйте, товарищи!
– Здра... жела... това... военвра... третье... ран...
– Вольно, товарищи!
– Вольна-а-аа!..
Командир батальона, высокий, горбоносый и смуглый, в гимнастёрке с зелёными суконными петлицами и эмблемой - тонконогая золотая чаша, обвитая змеей, - чуть прихрамывая, проходит вдоль строя. Издали Иван Григорьевич кажется хмурым и даже угрюмым. Но когда он приближается к тому месту, где я стою, я вижу, что он просто очень устал и очень болен.
Петряков останавливается перед строем.
– Товарищи!
– говорит он и на миг умолкает. Потом поднимает на нас свои тёмные, с коричневыми от бессонницы кругами глаза. Продолжает едва слышно, но мы ловим своим обострившимся слухом каждое его слово, даже вздох: - Вчера...
– Петряков говорит глухо, раздельно, с трудом роняя тяжёлые, словно камни, слова, - наши... войска... оставили город Одессу...
Он медленно проходит вдоль строя, строго смотрит каждому прямо в лицо.
Передо мной комбат наклоняется, поднимает что-то с земли.
– Это твое? На! Не теряй...
– И отдаёт мне забытое, оброненное мною письмо. Я беру его и только теперь вспоминаю: ведь Борька там, под Одессой!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Очень многие из этих хороших людей давно уже тлеют по братским могилам на Смоленщине, в Белоруссии, в Польше, на Одере, в чинном порядке военных кладбищ
Я вспоминаю их - весёлых и молодых. С суконными звездами на рукавах, с кубарями и шпалами в петлицах, а позже - с погонами, с орденами. С трофейными шашками, чьи рукояти обвиты золотыми дубовыми листьями, - чем не игрушка? Я помню песни, какие они пели по вечерам, в часы отдыха, их улыбки, их шутки.
Да, мёртвые остаются молодыми, это так. Но они остаются и верящими, убежденными до сих пор в том, в чём мы давно уже разуверились, разубедились. И в этой упорной их вере, в их цельности и убежденности есть какая-то скрытая сила. Может быть, сама сущность победы. Я так думаю, мы в войну победили только благодаря им, этим людям. Поэтому они и мёртвые меня судят как честные, беспристрастные судьи: меня и мои поступки. Поэтому я и сейчас ещё примеряюсь к ним, к мёртвым, как к самым живым.
2
Когда в дивизионном клубе кончилось совещание, и все потянулись к выходу вслед за начальником политотдела Егоровым, маленьким, сморщенным, похожим на старую умную обезьяну, кто-то в толпе тронул меня за рукав.
– Вы комсорг медсанбата?
– спросил меня человек в шинели со шпалой в петлице. Загорелое, чуть скуластое его лицо было умным и твердым, лишь в глазах ещё прыгал смех после шутки Егорова.
– Да, я.
– Как там у вас Петряков поживает?
– Тощ, как хвощ, хромает на одну ножку, а живёт понемножку, - ответила я и удивленно пожала плечами. Откуда я знаю, как он поживает?.. В самом деле, разве станет командир батальона делиться со мной своими заботами?..
– Представления не имею, как он поживает.
– Привет от меня ему передайте.
– От кого это - от меня? Я вас знать не знаю.
Разговаривала я с человеком обычным своим неприязненным тоном, каким говорила и в школе со сверстниками, и здесь в армии со всеми, включая начальство, без различия чина и званий. Мне казалось, что тон этот наиболее подходящий, когда вокруг тебя много мужчин, а ты одна женщина и им всем подчинённая.
Я не сделала исключения и для незнакомца.
– Скажите: от Дмитрия Ивановича Шубарова, - старший политрук говорил со мной терпеливо, как с маленькой.
– Впрочем, я сейчас ему напишу, а вы передайте.
Я качнула с сожалением головой.
– Голубиная почта? Увы, не летаю.
Все стоящие вокруг нас засмеялись. Я, конечно, заметила, что наш разговор с Дмитрием Ивановичем привлек уже множество любопытных, в жажде развлечения окруживших кольцом меня и Шубарова, и на этом обострённом внимании многих людей я плыла уже как на лёгкой скользкой волне, отвечая всё более зло и дерзко.
– Ничего с вами не случится, отнесёте, - усмехнулся Шубаров. Он вырвал из блокнота листок, что-то быстро написал и сложил треугольником.
– Как вас зовут?
Я вспыхнула оскорбленно. Неужели он будет потом проверять, отдала или нет. Что за глупый допрос!
– А вам зачем это знать?
– Просто так. Интересно.
– Ну, если просто так, то Алька.
– Гм... Странное имя!
– Шубаров взглянул на меня удивленно.
– Так куклу можно на-звать. Собаку. Ну, лошадь... А полностью имя как?