Ранний снег
Шрифт:
Я с горечью усмехнулась: какая мне теперь была разница - хотел, не хотел! Вслух я сказала небрежно:
– Ну, ерунда...
Почему-то сейчас я особенно ясно припомнила эти старые вязы под окном. Мои любимые толстые вязы. Колокольчики ипомеи на бревенчатой, крашенной зелёной краской стене. И бабку. Бабка стрижена под мальчишку, почти наголо. Ходит в чепчике, в чёрной сборчатой юбке и чёрной заплатанной кофте со множеством белых мелких пуговок. Перебирая связку вытертых до блеска ключей, она бродит по дому, шаркая подошвами, и бормочет ругательства: «Паскуды! Выродки! Чтоб вы подохли!» К
Нам живётся здесь очень скудно. Мать часто болеет, поэтому мало зарабатывает. А когда она заболевает надолго, мы и вовсе сидим голодные. А у бабки же, как видно, водится припрятанное с давних времён золотишко: серьги, кольца, чайные ложки, цепочка к часам. Она продаёт их в Торгсине и там покупает себе и ест на наших глазах белый хлеб, масло, сыр, колбасу, пьёт кофе или какао. Чего не успеет съесть в один присест, завернёт, спрячет. Хлеб измерит бумажкой – и в шкаф, под замок. Поделиться с нами она не может: не хочет. Когда ей почему-либо взбредает в голову дать нам хлеба, она не отрезает его, не отламывает своими руками, а просто оставляет на какое-то время ключ в замке и уходит. Она может только позволить украсть...
– Не надо...
– сказал вдруг с болью Шубаров.
И мы оба с ним надолго замолкаем.
От холодной, промозглой сентябрьской ночи, от волнения меня всю трясет, но я стараюсь сдержать в себе эту дрожь. Теперь я больше уже не могу рассказывать ни о чём. Ни как бабка загоняла палкой сестрёнку под стол, ни как потом лежала сама на этом длинном столе в пустой, тёмной, пахнущей земляничным мылом и ладаном комнате, маленькая, жёлтая, сморщенная, а мать стояла над ней со свечой и, каплями роняя горячий воск ей на мёртвую щеку, пристально разглядывала своего неумолимого и теперь лежащего в прахе врага.
– Что, допрыгалась? Довоевалась?
– наклонялась она над бабкой и беззлобно смеялась.
А мне было страшно от этого беззлобного смеха, от её весёлого голоса; хотелось куда глаза глядят бежать и всю ночь проходить одной по тёмным, пустынным улицам, видя только издали этот страшный жёлтый огонь за окном.
Шубаров сидел сгорбись, глубоко задумавшись, - слушал.
Потом он поднял голову, сказал:
– Ты что ж, думаешь, я это не видел там, в клубе?
На другое утро после бабкиных похорон мать не встала с постели. Она глядела на меня воспалёнными, но такими разумными глазами и строго спрашивала, ненавидяще отталкивая сухой, горячей рукой.
– Ты кто?
– говорила она, вглядываясь в меня и не узнавая.
– Ты кто? Чего тебе надо? Ты что здесь делаешь в нашем доме?! Уходи! Убирайся. Не то я тебя!..
Шубаров поднялся с бревна.
– Пойдем побродим, - сказал он.
– Всё равно в такую ночь уже не уснешь. Рассказывай. Я слушаю. Продолжай.
4
Я встала с сырых, нагревшихся брёвен. Я была благодарна Шубарову: я рассказала ему обо всём, о чём не рассказывала никому никогда, и он выслушал, не сказав мне при этом никакой банальности. Я была ему благодарна за его внимательное молчание и за то, что он тоже не может спать спокойно в эту мрачную ночь. Поэтому я послушно пошла с ним рядом во тьме, по разъезженным, скользким улицам, мимо пахнущих псиной заборчиков.
Вскоре мы вышли к дамбе, ведущей к реке.
Тучи, полные непролившегося дождя, шли стадом, как огромные чёрные звери. Они скреблись брюхом о трубы домов, о столбы; ползли важные, сытые, в клочьях свалявшейся шерсти, освещённые откуда-то исподнизу едва пробивающимся светом луны.
Дмитрий Иванович вдруг спросил у меня:
– Так ты поэтому и не любишь людей?
– Людей?
– Я возмущённо остановилась.
– Нет, не всех... Не люблю одного подлеца.
– А если он не подлец? Откуда ты знаешь!
– Тем хуже!
Шубаров чиркнул спичкой, закурил папиросу, задумался.
– Мне кажется, ты ошибаешься, - сказал он.
– Конечно, в людях можно ошибаться и нужно. Но со временем ты доймёшь, что в отце ты ошиблась. И поймёшь, и простишь.
– Я? Прощу?!
– Теперь я совсем обозлилась.
– Ну уж нет. Извините. Уж кто-кто, а я твердо знаю: за зло надо платить только злом! И ничем кроме. А на каждый удар отвечать ударом. Я не из великодушных.
– Ты ещё молодая... Поэтому так говоришь.
Рассматривая противоположный берег реки и чёрные круглые купы деревьев, Шубаров сказал задумчиво, не торопясь:
– Да, когда-нибудь и ты научишься платить людям добром. И поймёшь, как это дорого человеку...
– А куда денется зло?
– Зло?
– Он помолчал.
– Со злом нужно очень умело бороться. Но не так, как ты. Это ж проще простого: ненавижу - и всё!
В серые прорехи облаков проглянула луна, и вся земля вокруг нас засияла таинственным, зеленоватым, перебегающим светом. Как если бы и вода, и травы, и пни, и кустарники, и торчащие из песка гнилые коряги - всё было живым и смотрело на нас миллионами круглых зелёных глаз, вспыхивающих трепетными огоньками.
В каждой луже, в полной воды колее, в каждой неровности дамбы сегодня жила своя собственная луна. Огромное количество лун окружало меня и Дмитрия Ивановича. Эти крохотные живые луны плескались в каждом водоёме, цвели, как весною цветет в стоячих болотах глазастая лягушечья икра. Всё вокруг было настороженно и чутко: так бывает только один раз в жизни и никогда уже не повторяется, даже с любимым.
Я с насмешкой вздохнула:
– Посмотрите! Вся природа вам внемлет. Тишь да гладь...
Дмитрий Иванович взглянул на меня искоса, одними уголками глаз, усмехнулся, но ничего не сказал. И я не почувствовала себя перед ним виноватой.
В юности часто случается так: сильного ты принимаешь за слабого, нахала - за храбреца, болтуна - за остроумца. Казалось бы, именно в юности зорче глаз, и если ума и опыта маловато, то веришь тому, что их заменяет: безошибочной интуиции. Как сказала бы Женька: «Моя интуиция меня бережёт». Но меня интуиция не уберегла в моей дружбе с Шубаровым. В тот вечер я сочла его излишне прямолинейным и простодушным. А всё самое лучшее, что было в нем, его удивительную человечность и доброту, посчитала за слабость.