Ранний снег
Шрифт:
– Вольна-аааа! Р-разойдись!..
Теперь у нас весь день будет праздник.
Мы обнимаемся и поздравляем друг друга. Помогаем соседу прикрепить к петлицам гимнастёрки колючие красные треугольнички. В каждую петличку по две штуки. Нам, медсёстрам, присвоено звание «сержант медицинской службы». На ярко-зелёном сукне, цвете военной медицины, эти эмалевые треугольнички выглядят очень нарядно, как маленькие алые паруса.
Настроение у меня сегодня какое-то «летящее».
– Углянцева!
– подзывает меня Иван Григорьевич.
– Поди-ка сюда!
– Есть Углянцева!
Я с готовностью гляжу
– Это ты подсунула мне под дверь письмо?
– Так точно, я, товарищ военврач третьего ранга.
– Спасибо. Откуда оно у. тебя?
– Комиссар второго полка Шубаров приказал передать.
– Мне нравится чёткий уставной разговор.
– Он был на совещании?
– Да.
– Так, комсорг. А кто букет тебе приказал передать?
– Букет? Какой букет?!
Он пристально с укоризной глядит на меня.
– Ничего не знаю, Иван Григорьевич.
– Уж так-то не знаешь?
– спрашивает он, и мне под его взглядом становится как-то неловко.
– А я полагал, что ты всё знаешь, что делается у нас в батальоне...
Петряков прав. Ещё бы мне было не знать, что делается у нас в батальоне! Знаю и то хорошо, кто поставил в его комнату осенний букет, да только это не я.
Мне кажется, Петряков сегодня тоже куда-то с нами «летит». Такое у него настроение. И мне жаль, что я должна его обмануть.
– Нет, не знаю, Иван Григорьевич...
– Ну ладно, иди! Бог с тобой!
– говорит комбат.
Отойдя от него, я тотчас ловлю Марьяну за рукав, говорю ей сердито:
– Ты что? Опять... как тогда?!
– О чём ты?
– Марьяна делает удивленные, непонимающие глаза.
– Не знаю, о чём ты говоришь.
– Не притворяйся! Я только что говорила с комбатом...
– Ну и что?
– Из-под зелёного шалашика армейской пилотки - две нежные ямочки на щеках и синие, чуть растерянные глаза.
А я говорю уже зло, с расстановкой:
– А то, что комбату кто-то дарит цветы. И он не знает, кто именно. Думает - я.
– Ах, это...
Марьяна медленно, густо краснеет.
– Вот тихоня!
– ругаюсь я.
– И что это за манера - исподтишка делать гадости! Ты не можешь не обидеть хорошего человека!
– Нет! Что ты, что ты!
– пугается вдруг Марьяна.
– Ты думаешь, он обиделся, да?
На смущенном её лице я вижу перебегающие тени сомнений.
– Ты не скажешь ему, что это я?
– спрашивает вдруг Марьяна с волнением.
– Дай честное слово!
– Нет, такого слова я тебе не дам. Я Ивана Григорьевича уважаю...
– Понимаешь, я тоже. Мне кажется... Я хотела...
– Она умолкает и глядит на меня растерянно, потрясенно.
– Ах, вот как, тебе кажется?! Мне тоже сейчас показалось!
– Я долго смотрю ей в глаза и крепко сжимаю ей руку.
– В таком случае... желаю успеха, Марьяна! Салют!
3
Петряков был в медроте, когда его вызвали к телефону из штаба дивизии.
За окном серой мышью шуршал мелкий осенний дождь, а здесь, в комнатах у медсестёр, было тихо, уютно, тепло. Мягко белели накрахмаленные занавески. По-домашнему пахло нагретым кафелем печек-голландок,
Шёл спор о сочувствии к чужому страданию, о милосердии и любви к людям.
– А я считаю, всякое сочувствие должно быть конкретным, - горячился новый главный хирург батальона Александр Степанович Калугин. Он только что закончил лекцию о переливании крови и сидел согнувшись на чьей- то кровати, толстый, лысый, с налитыми кровью глазами, выставив вперёд грубую, бульдожью челюсть и разглядывая свои рыжие, забрызганные грязью сапоги.
– Да, да, конкретным. Я не верю ни в какую любовь к человеку вообще. И не во имя человечества как такового... А во имя сопливой, замызганной Маньки, пришедшей к тебе на приём... Я так понимаю!
Дневальный напомнил:
– Из штаба дивизии...
Петряков с сожалением взялся за ручку двери.
– Да, да... Иду!
Он прошел коридорами, разглядывая сквозь полумрак плакаты на стенах, вырезанную из газеты и наклеенную на фанеру очередную сводку Совинформбюро. Положение на фронтах отчаянное. Немцы, в сущности, уже под Москвой. Вообще последние дни на душе у Ивана Григорьевича было как-то тревожно, томило предчувствие. Батальон уже в общем готов к отъезду на фронт. На складах и в кладовых медсанбата в достатке снаряжения и оборудования. Медсёстры завершают подготовку по специальностям, сейчас они тренируются на скорость в работе, в умении заменять друг друга. В последнем дивизионном походе им пришлось полностью разворачивать в полевой обстановке весь медсанбатовский городок, готовить операционную и перевязочную к приёму «раненых», как если бы это уже был фронт. И они хорошо справились со своим делом.
По дороге Петряков спустился на первый этаж, где Калугин развернул стационар на двадцать пять коек и где уже лежал и умирал привезенный из полка молодой красноармеец, раненный случайным разрывом гранаты. Дежурные сёстры бегали вокруг него с бледными лицами, ахали, вздыхали, прислушиваясь, как больной тихо стонет, - на этот раз медицина оказалась бессильной, и призрак смерти витал в пропахших лекарствами и карболкой, крашенных известью комнатах: но и здесь, как и всюду в казармах, был тот строгий, наведенный Петряковым порядок, при котором всегда всё на месте и всё под рукой; когда за жизнь человека борются до самой последней секунды; когда всё делают вовремя: внутривенные вливания, свежую кровь, грелки к ногам, кислородную подушку, шприц с камфарой. Когда лечащий врач ни на шаг не отходит от больного, держит руку на пульсе; когда всё совершается так старательно и с любовью, как если бы знали, что не умрёт...
Он бегом вбежал в штаб и взял трубку.
– Командир отдельного медико-санитарного батальона Петряков слушает.
– Срочно в штаб дивизии... С комиссаром Гурьяновым!
– Есть в штаб дивизии, с комиссаром Гурьяновым.
Как разряд электрической искры в голове пробежала обжегшая душу мысль: «Наконец-то!.. На фронт!» Он нашарил на вешалке, в полумраке, шинель, затянулся ремнями и, держа фуражку в руке наготове, сбежал по лестнице вниз, постучался в комнату комиссара.
Николай Гурьянов сидел, развесив над книгой длинные белые волосы. Он читал, смеясь и по-детски шевеля губами. Комбат заглянул через его плечо.