Рассказ?
Шрифт:
Холод ее не щадил. Она выпила чаю, наверняка крепкого и обжигающего, от чего у нее запершило в горле. Заметив, что я вслушиваюсь в ее кашель, она вышла. Юдифь не преминула мне сказать: “Она поперхнулась. — Послушайте! — сказал я, — я уже слыхивал подобные звуки”. Она насторожилась. “Возможно ли, — вырвалось у нее, — что?..” Но я уже не хотел ее ни видеть, ни слышать.
Должно быть, прошло определенное время — вопрос его оценки вставал перед каждым из нас совершенно отличным от остальных образом, хотя это и было как-никак наше время. Я очень точно отмерю его продолжительность, заявив, что она оставалась в коридоре, пока не восстановила дыхание и, может быть, сходила глотнуть воды. Но она по возвращении заметила, что прошло гораздо больше времени. Смутившись, она вышла из комнаты. Увидев, что остался один, смутился и я. Я дважды звонил
Поскольку я по-прежнему был один (не открывал, хочу сказать, глаз), пучок голосов развязался, потом резко распался. “Быстрее, стакан воды, — попросил я. — Но вы не сможете сейчас пить. — Скорее, прошу вас”. Она опять сказала мне — совсем рядом, на уровне моего рта: “Но вам же будет не проглотить”. Внезапно, во всю ширь открыв на нее из-за этих слов глаза, я обратил внимание, насколько явно проступили в ее лице славянские черты (вероятно, под влиянием усталости, позднего часа). “Вы поперхнулись”, - заметил я. Сказал я это, казалось, легким, почти жизнерадостным тоном, но весел ничуть не был. Она — последнее, что я увидел, закрывая глаза, — погрозила мне кулаком. Я подумывал вернуться к себе — в третий уже раз, — но все на этом уровне казалось мне совершенно безмятежным и, на самом-то деле, легким, почти жизнерадостным. Удавалось — я отдыхал. Чувствовал себя скорее хорошо. Вот что я ответил на заданный вопрос, я или беззаботное и забывчивое эхо времени: “Ну да, все в порядке”.
Я вновь вступил в мир веселой жизни. Не могу, однако, отрицать: какого бы рода нежность, чудесная приветливость ни проявлялась в подобный момент — быть может, и выражение “встретить с распростертыми объятиями” утратило что-то из своей поразительной истинности, — тот факт, что это было “вновь”, переварить оставалось трудно. Думаю, что даже и для других во всем этом оставалось нечто никак не проходящее; полагаю, что и само это мгновение в радостной своей искренности и с присущим ему очаровательным лицом впадало перед собственным появлением в замешательство. Меня же почти сразу опустошила лихорадочная возбужденность. Меня сжигала мысль, что “начинается день”, поскольку другая мысль — “день идет на убыль” — была сведена всей моей жизнью к вечности столь немногих мгновений; лишенная хладнокровия спешка, подобная путанице жестов, была тем не менее и совершенно ясной потребностью, поскольку я видел во всем ее объеме безграничность истории, которую мне следовало привести в движение. С чудным мгновением я освоился, но вот его уловить… Разве не понятно, что дрожь со всей своей дикой силой уже понудила меня идти дальше? И безумным мое нетерпение становилось оттого, что чудное мгновение норовило удержаться, увековечиться, что оно было мгновением веселым и не ведало — или же только подозревало, — что, задерживаясь возле меня, обрекает себя стать прекрасным видением, навсегда прекрасным возвратом, но разлученным с самим собой и со мною наивеличайшей жестокостью.
Быть может, в глазах веселого мира подобное нетерпение оставалось незаметным; быть может, я казался самое большее озабоченным: улыбающимся, но сквозь завесу озабоченности. В момент этого пробуждения произошло, думается мне, нечто донельзя мрачное. Наверняка, не успел я открыть на Клавдию глаза, как уже рвался к ней со всем напором, свойственным устремленному к свету дня человеку. Но то ли потому, что ее поколебала усталость, а может, просто нельзя до бесконечности переносить нестерпимое, она напрасно важничала своей решимостью; едва ее коснулся мой взгляд, как она издала немыслимый крик, чуть ли не взвыла и, не иначе, отшатнулась назад, но с ничего не принимающей в расчет резкостью я свирепо ринулся за ней и вновь ее схватил. Не буду оправдывать это неистовство. Так все сложилось. Кто боится, пробуждает ужас; кто слабеет, отдается не знающей снисхождения и справедливости силе.
Должен добавить (точности ради), что не был уверен в этом столь мрачном эпизоде, неуверенность, которая делала его еще мрачнее, поскольку вывести его на свет можно было лишь посредством озабоченного “полагаю”. И однако кое-что произошло; в этом веселом мире я вряд ли сподобился бы снова ответить: “Ну да, все в порядке”, уж больно причудливо прозвучал бы этот ответ — и, может быть, в том его вина; но у меня сложилось впечатление, что своим отступлением
Еще один признак ее озабоченности — то, что она попыталась — когда я спросил, еще ее не отпустив: “Давно ли вы здесь?” — все или по крайней мере кое-что мне сказать. Насколько я мог видеть, это была словно панорама искушения, мольба о вечном счастье, предложение вручить мне ключи от царства, что в конце концов прояснилось следующей не без размаха прозвучавшей фразой (которая донельзя напоминала ответ на мои тщетные вопросы, что же “на самом деле” произошло): “Никто здесь не хочет ввязываться в историю”.
Эта фраза произвела на меня сильное впечатление. Мне показалось, что я увидел, как из нее хлынул свет, я дотронулся до удивительно светозарной точки. Фраза? оползень, еще не вставленный в раму портрет, живо искрящееся движение, которое бросало свет, на мгновение ослепляя, и было это не спокойное свечение, но роскошный и капризный случай, прихоть светозарности.
Меня ослепили эти слова. В действительности в них содержался полный итог, чудесное резюме, которое, как мне казалось, отбрасывало в тень все то, что в определенные моменты я смог постичь в ситуации (может быть, я должен добавить в свое оправдание, что ничего сложного не происходило: я думал, мне приходила идея за идеей; кто воспротивится подобным чарам?). И несомненно, каким бы ни было мое удовольствие от рассмотрения подобного призрачного освещения, я не был слеп к его опасностям, но мой восхищенный вид оказался, не иначе, достаточно явным, чтобы Клавдия поверила, что я целиком перешел к этому могущественному способу видеть. Посему, когда я спросил, указав на ее подругу: “И она тоже?”, у нее не вызвало ни малейшего труда с энтузиазмом ответить: “Она еще меньше, чем остальные!”
Я со всей возможной стойкостью снес эти с легким сердцем отпущенные полновесные слова (хотя “остальные” не отличалось особой внятностью); но несмотря ни на что не мог разделить ее энтузиазм. Под их впечатлением, думаю, я ее и отпустил. Но она, не теряя времени, меня поддела:
— Она подчас далеко, очень далеко, — сказала она, сопровождая свои слова впечатляющим жестом руки.
— В прошлом? — робко спросил я.
— О! много дальше.
Я поразмыслил, пытаясь отыскать, что же действительно может быть дальше прошлого. Она, однако, по-видимому, вдруг испугалась, что побудила меня заступить за грань, и с силой вцепилась в меня, потом, поколебавшись, произнесла сдавленным тоном:
— Она вас видит.
Я тут же ощутил тягостную неловкость, я, должно быть, потупил перед этими столь необыкновенно отталкивающими (и к тому же презрительными) словами глаза, и неловкость моя лишь увеличилась, когда я услышал, что спрашиваю ее:
— Где это?
— Да повсюду; там, где вы.
По-моему, на этих словах голос ее слегка сдал, отчего в нем возникла не свойственная ей нотка нежности. Она не стала отводить глаз и встретила меня своим смягчившимся и из-за этого угрожающим взглядом. Тут-то я и заметил, до чего мне нравится и притягивает к себе этот угрожающий отблеск. Я сказал ей:
— Вы же не до такой степени меня ненавидите!
Она задумалась, не отводя, однако, от меня взгляда:
— Я вам по-своему симпатизирую. — Нагнувшись ко мне, она добавила своим мрачным голосом: — Симпатия к врагу — очень сильное чувство.
— Но, — весело сказал я, — я вам не враг. Я только-только проснулся и в этот миг вас касаюсь. И мне это очень приятно. Давно ли вы здесь?
— Осторожно, — сказала она, с содроганием меня отталкивая, — она хрупка; она почти никто.
И я тоже ощутил холодное дуновение, ледяную вкрадчивость, пришедшую, как мне почудилось, от пробуждения (но в дальнейшем я решил, что вкрадчивость таилась в недрах ее странно неуместных слов, ибо они, как мне казалось, касались ее самой, она же явно относила их к своей подруге). Она до того смутилась, что поспешила вернуться на менее опасный путь и со своим восхитительным хладнокровием произнесла: