Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре
Шрифт:
Словно бы подтверждая остроту о том, что немецкий идеализм спас французскую философию от английского эмпиризма, низводившего любое явление на примитивнейший уровень удовольствия и пользы, Виктор Кузен, истинный самодержец философии начала XIX века, поместил Канта у истоков Французской революции. Шарль Ренувье и Антуан Курно, крупнейшие философы второй половины XIX столетия, тоже были добросовестными кантианцами. Кузен перенес на французскую почву еще и Гегеля. Он утверждал, что во время своих путешествий по Германии встречал Шеллинга и Гегеля, и по возвращении прочел в Сорбонне курс лекций, в котором объявил, что философия Гегеля не просто истинная, но что она и есть сама истина! Эрнест Ренан и Ипполит Тэн, вместе с историком Мишле, организовали кампанию по сбору средств на установку памятника Гегелю, который должен был увековечить его не только как первейшего мыслителя XIX века, но и как одного из интеллектуальных светочей человеческой истории. Кант был для французских мыслителей XIX века философом свободной воли, а Гегель — философом истории. Оба исповедовали разум, прогресс и свободу! [507]
507
Br'ehier 'Emile.Histoire de la philosophic: La philosophie moderne: Le XIXe si`ecle — p'eriode des syst`emes. Paris: Presses Univeisitaires de France, 1957; Dumas Jean-Louis.Histoire de la pens'ee: Temps modernes. Paris: Editions Tallandier, 1990; Ravaisson F'elix.La Philosophie en France au XIXe si`ecle. Paris: Vrin, 1867, 1983.
Впоследствии
Ироническим образом, в тех случаях, когда французские мыслители желали освободиться от власти кого-либо из немецких философов, они обращались к другому немецкому философу — чаще всего к Фридриху Ницше. Его влияние проявилось уже в 1900-х годах, когда его подняли на щит как символ освобождения от Канта. В середине XX века у Альбера Камю, и особенно у постмодернистов — Мишеля Фуко, Жака Деррида и Жиля Делёза, — ницшеанские тактики перспективизма, генеалогии и философии языка применялись для борьбы с Гегелем, Марксом и их историзмом. Можно смело утверждать, что во Франции второй половины XX столетия не было такого теоретика, который не стремился бы свергнуть власть гегелевско-марксистской диалектики, — и Ницше был неизменным помощником во всех этих попытках освобождения.
Итак, на протяжении двух последних столетий французская мысль говорила по-немецки. И в этой власти немецкой философии над Францией чувствуется горькая и жестокая ирония, если вспомнить об унизительном поражении, которое Франция потерпела от бисмарковской Пруссии в 1870–1871 годах, и о еще более сокрушительном молниеносном разгроме французских сил войсками нацистов, с последующей четырехлетней оккупацией. Если после первого поражения французы ощутили смену культурных течений, то позор 1940 года подорвал их силы, поскольку республиканская Франция без борьбы покорилась власти Германии. Начиная с 1944 года Франция бьется над своим четырехлетним опытом оккупации, коллаборационизма и сопротивления, но до сих пор еще не может окончательно его осмыслить или примириться с ним. Вторая утраченная иллюзия:не только политическое и культурное могущество Франции в мире, но также независимость суждений, интеллектуальный блеск и ясность ума, которые французы охотно возводят к Декарту, оказались мифом перед лицом немецкого господства.
Как мы сказали в начале статьи, в последние три столетия появилась фигура, во многих отношениях специфически французская, — интеллектуал. Будучи не столько философами, сколько публицистами, литераторами и мудрецами (ma^itres `a penser, духовными наставниками или гуру!), интеллектуалы заняли позицию то ли олимпийцев, то ли оракулов, поставив себя над обыденностью и над дрязгами повседневной жизни. С этих высот они весьма авторитетно рассуждают о материях, в которых нет и не может быть экспертов, о вечных ценностях и высочайших целях; они стали аристократией культуры, хранителями культурного капитала, и у французов вошло в обычай считаться с ними. Французское общество выделяется среди всех западных обществ особенно глубоким почтением и вниманием к тем, кто выступает в роли и с позиций интеллектуала. В статье под названием «Мертвы и в беретах» [508] («Dead and Bereted») лондонская «Таймс» недавно представила шутливый комментарий по поводу французских интеллектуалов. Интеллектуалы, как сказано в статье, «произошли от великого племени французских мыслителей, которые, едва проснувшись, могли придумать три новых причины покончить с собой или подписать петицию. Они сделали себе имя за счет того, что язвили больше обыкновенных парижан; они под страхом смерти не сознались бы, что бывают довольны жизнью. Они развивают в себе добродетель индивидуализма, чтобы обеспечить собственную неповторимость. Многие из них сделали себя имя, выбрав и расставив в произвольном порядке три имени из святцев, где числятся Шарль, Анри, Поль, Леви, Пьер, Сартр, Бернар, Жан, Клод и Бюффи» [509] .
508
В английском названии статьи каламбур: оно созвучно «Dead and buried» — «Мертвы и похоронены». — Примеч. пер.
509
Jenkins Jeremy(Ed.). Intellectuals in Twentieth-Century France: Mandarins and Samurais. New York: St. Martin’s Press, 1993. P. 1.
Самоуверенные французские интеллектуалы — легкая мишень для остроумия, однако тот спрос, каким уже два века пользуются роль и статус интеллектуалов как публичных писателей, весьма примечателен и является почти исключительно французской особенностью.
Эту особенность можно противопоставить стойкому антиинтеллектуализму, который диагностировал в американской культуре Ричард Хофштадтер, ощутивший в данном феномене глубинную связь с американским социальным консенсусом [510] . Стивен Коллини, в свою очередь, распознал сильное антиинтеллектуальное течение также и в культуре Британии. Он пишет:
510
Hofstadter Richard.Anti-Intellectualism in American Life. New York: Alfred A. Knopf, 1963.
Чтобы лучше понять жизнестойкость и обаяние расхожего утверждения, что интеллектуалы — это чуждый биологический вид, не встречающийся в британской природе, нужно учесть, что это мнение некогда было привито к ряду ранее сложившихся представлений о национальной идентичности и об историко-политических особенностях Британии. Точнее говоря, почти все убеждения и предрассудки, выраженные в этом клише, уже входили в преобладающую концепцию национальной идентичности задолго до того, как слово «интеллектуал» и соответствующее явление стали предметом дискуссий. Для примера можно вспомнить, с каким самолюбованием британцы противопоставляли себя менее удачливым нациям, особенно французам. На протяжении XIX века эти противопоставления неизменно служили пищей для политических рассуждений в Британии, и в числе ключевых оппозиций были: стабильность и здравый смысл в политике против революций и политической горячности; прагматический эмпиризм против абстрактного рационализма; ирония и понимание оппонента против патетики и напыщенности и т. д. В отрицательно окрашенных элементах каждой из этих оппозиций уже можно увидеть черты, которые будут преобладать в репрезентации образа (европейских) интеллектуалов в Британии XX века [511] .
511
Collini Stefan.Intellectuals in Britain and France in the Twentieth-Century: Confusions, Contrasts — and Convergence // Jenkins Jeremy, Ed., Intellectuals in Twentieth-Century France. P. 199–200.
Воистину наследники Джона Локка — Соединенные Штаты и Британия — многозначительным жестом отделяют себя от Франции Декарта (а также Канта, Гегеля, Маркса и Ницше!).
Предком существа, которое мы называем интеллектуалом, был philosophe XVIII века, — опять же, не столько философ, сколько публичный писатель и нравственный образец. Вольтер, как никто другой, может считаться инициатором миссии современного интеллектуала и олицетворять собой служение этой миссии. Находясь в абсолютной оппозиции к абсолютной монархии, пылко осуждая нездоровый религиозный пыл, Вольтер был ангажирован как деятель и как писатель: он служил (словами Карла Беккера) «делу освобождения человеческого разума из оков невежества и суеверия, и […] освобождения человеческого тела от произвола сложившихся властных инстанций» [512] . Вольтер использовал свое невероятно острое перо и дар слова, чтобы ответить на происходящее в его мире; но высказывался от имени общечеловеческих принципов и ценностей, от имени справедливости.
512
Becker Carl L.The Heavenly City of the Eighteenth-Century Philosophers. New Haven: Yale University Press, 1932. P. 102–103.
Однако первым, кто удостоился звания «интеллектуала», был, по всей вероятности, Эмиль Золя в 1890-х годах, в разгар дела Дрейфуса. В знаменитом заявлении «Я обвиняю» (J’accuse) Золя яростно критиковал слабость правительства Третьей республики, которое не пожелало оспорить решение военного трибунала, несправедливо осудившего офицера-еврея за передачу секретных сведений немцам; он также нападал на церковь, поддержавшую военных. В результате Золя — до тех пор просто романист, просто художник — сошел на политическую арену и провозгласил, от лица общественной совести, универсальную ценность индивидуальных человеческих прав, свободы и правосудия. «Шаг, предпринятый мною ныне, — писал он, — это всего лишь решительная мера по приближению момента истины и справедливости. Мною движет единственная страсть — жажда пролить свет, во имя человечества, которое столько выстрадало и которое заслужило право на счастье» [513] . Любопытно, что интеллектуал от правого политического фланга тоже возник в ходе дела Дрейфуса — в противовес Золя. Будучи католиком, консерватором и националистом, «правый» интеллектуал тем не менее принял сходную роль и объявил себя рупором, нравственным ориентиром и учителем нации, оспаривая «женские» ценности республиканцев и левого фланга во имя атлетической мужественности нации. В конце концов, кто же, как не энергичные военные, мог расквитаться с Германией за поражение 1870 года?
513
«J’Accuse…!» de Zola: 13 janvier 1898 — 13 janvier 1998; Le Monde. 13 janvier 1998.
Но истинным воплощением французского интеллектуала, как в популярном, так и в академическом сознании, был и остается Жан-Поль Сартр. В незаконченной автобиографии под названием «Слова» (Les Mots) Сартр вспоминает, как мечтал о том, чтобы первая его книга представила своего автора как нарушителя конвенциональных кодов. Он и вправду стал самым знаменитым борцом с истеблишментом в послевоенной Франции. Искусно созданный Сартром сплав литературы, философии и журналистики обеспечил ему позицию, которая была одновременно маргинальной, критической и властной: общественный обвинитель и все учитывающая вселенская совесть в одном лице. Философ, написавший тяжелые тома с обстоятельным и сложным анализом проблем человечества, а также автор романов и пьес, Сартр неуклонно продвигался от тревоги, отчаяния и отчуждения своей экзистенциальной философии 1940-х годов к экзистенциалистской версии марксизма 1960-х. Будучи добропорядочным буржуа, он тем не менее сделался выразителем нужд и требований мирового пролетариата. Он был Тем Самым «левым интеллектуалом» — подписывал петиции и неизменно откликался на политическую злобу дня, вместе со студентами и рабочими всходил на баррикады в мае-июне 1968 года, раздавал маоистские брошюры на улицах Парижа, издавал ультралевые газеты. Сартр был образцом ангажированного интеллектуала и вольного мыслителя (он отвергал любые институциональные посты — отказался от членства во Французской академии и кафедры в Коллеж де Франс, даже от Нобелевской премии в 1964 году), и в этом своем качестве он постепенно приобрел в глазах французов черты мифического героя, пророка современности. Здесь я не могу не отметить, что, несмотря на лавры французского интеллектуала-оракула, Сартр пропустил через себя философские идеи практически всех ранее упомянутых немецких мыслителей. А свою главную философскую работу, огромный трактат «Бытие и Ничто», Сартр написал во время нацистской оккупации. Снова ирония судьбы!