Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре
Шрифт:
Этот номер «Паризьен», посвященный «Правым», появился в декабре 1956 года, представляя собой ответ на материалы «Тан модерн», посвященный «Левым». Жак Лоран безжалостно разоблачает это предприятие, которое выставило «против собранных в один кулак правых все то, что можно ожидать от нечистой профессорской совести» [497] , то есть он возрождает стародавнюю оппозицию между художником и профессором, auctor и lector, творческим процессом и имитацией, изобретением и повторением, даром и старанием, гением и сноровкой, элегантностью и педантизмом, непринужденностью и усилием, легкостью и тяжелым трудом, наследником и стипендиатом. Именно к этой системе противопоставлений отсылает нас перечень различий между стилем правых и письмом левых, о которых упоминалось выше (и совсем не случайно фигура Пеги, стипендиата, нормалиста, была выбрана для того, чтобы представлять вторую категорию). Таким образом, противоборство между «Паризьен» и «Тан модерн» возрождает ту структурную оппозицию, которая служила основанием для полемик еще во время дела Дрейфуса, — оппозицию литератор/интеллектуал. Но, как признает в заключение Франсуа Нурисье [498] , этот номер «Паризьен» дышит тоской по прошлому, она чувствуется и у тех, кто отвергает деление на правых и левых (Жак Лоран), и у теоретиков пассеизма (Пьер Бутан, который сожалеет об отсутствии «теории общенационального блага», с. 537),
497
Laurent Jacques.Les Droites // La Parisienne, «La Droite». 1956, oct. P. 519 (этот текст также был напечатан в: Laurent Jacques.Les Ann'ees 50. Op. cit.).
498
Nourissier Francois.Les maladies de la droite // Ibid. P. 603–608.
Только после начала войны в Алжире правая литература сможет вернуть доверие к своему национализму, которое было поколеблено ее связями с режимом Виши, коллаборационизмом и борьбой против Сопротивления. В очередной раз предельная поляризация политических задач момента способствует размежеванию на правых и левых в интеллектуальном поле, образованию новой оппозиции, которая в основном совпадает с предыдущими оппозициями. Она выкристаллизовывается к осени 1960 года, к началу новой войны манифестов. «Декларация о праве на неповиновение в Алжирской войне» — Манифест 121-го — объединяет тогда левых экзистенциалистов, сюрреалистов и новейший литературный авангард в лице новороманистов, которые, несмотря на свое неприятие «ангажированной литературы» и стремление заново отделить искусство от политики, подписываются под сартровской концепцией ответственности писателя и человека (и гражданина — добавляют они) [499] . Им противостоят защитники «Французского Алжира» и «Запада», подписавшие «Манифест французских интеллектуалов»; «гусары», которые намного моложе прочих подписантов этого манифеста, объединяются здесь с правыми академиками [500] .
499
Ср.: Simonin Anne.La litt'erature saisie par l’Histoire. Nouveau Roman et guerre d’Alg'erie aux Editions de Minuit // Actes de la recherche en sciences sociales. 1996. № 111–112, mars. P. 69–71.
500
Оба манифеста напечатаны у Ж.-Ф. Сиринелли ( Sirinelli Jean-Francois.Intellectuels et passions francaises. Op. cit. P. 210–215).
Поскольку разделение на правых и левых связано с оппозицией господствующие/подчиненные, оно оказывается исключительно удобным для литературного поля, где, как и в политике, борьба за сохранение или изменение силовых отношений всегда остается открытой. Склонность французского интеллектуального поля к этой биполяризации определяет его исключительную в своем роде восприимчивость к данным политическим категориям. Тем не менее анализ терминов «правое» и «левое» не может и ни в коем случае не должен предшествовать изучению принципов структурирования, свойственных этому символическому универсуму, где они накладываются на ранее существующие оппозиции. Так, оппозиция господствущий/подчиненный, которая первоначально соотносится с общим объемом знаменитости, впоследствии дифференцируется в зависимости от типа знаменитости, то есть, с одной стороны, речь идет о знаменитости символической, тогда как, с другой — политической и экономической, что отсылает уже к противопоставлению автономный/гетерономный. Синистризм литературного поля определяется подчиненностью позиции левых в политическом поле (в отношении держателей экономического и политического капитала), а также той переоценкой ценностей, которую повлек за собой процесс самоназывания левых (отказ от экономической логики и светских способов легитимизации). Известная близость защитников автономии клевым определяется их склонностью противопоставлять ценностям временно доминирующих фракций те ценности, которые составляют их собственный интеллектуальный этос (критический дух, поиски истины и т. п.). Однако она еще более усиливается при конфронтации с идеологами консерватизма, которые в момент либерализации прессы и расширения потенциального круга читателей начинают выступать по отношению к своим собратьям по перу в роли цензоров, используя для этого понятия ответственности и национального морализма. Усвоение понятия ответственности писателями Сопротивления и его отделение от национального морализма, которое проводит Сартр, обеспечивают в послевоенный период возникновение левого лагеря литературы. Хотя с конца 1970-х годов по еще не выясненным причинам это политическое противостояние ослабевает, можно все-таки констатировать, что оно продолжает влиять на структурирование французского литературного поля [501] . Таким образом, навязывая политическую проблематику автономному полюсу и пытаясь тем самым ограничить права литературы и мысли, правые интеллектуалы сами сформировали своих наиболее опасных противников.
501
Ср.: Duval Julien, Gaubert Christophe, Lebaron Fr'ed'eric, Marchetti Dominique, Pavis Fabienne.Le D'ecembre des intellectuels francais. Paris: Liber — Raisons d’agir, 1998.
4. ИНТЕЛЛЕКТУАЛ КАК ПЕРСОНАЖ НАЦИОНАЛЬНОЙ КУЛЬТУРЫ
Уильям Дюваль
Утраченные иллюзии: интеллектуал во Франции
Интеллектуал, счастливо сочетающий в себе черты философа, публициста, духовного светоча и политического активиста, — знаковая фигура на сцене современной истории, особенно среди французов, которые, как никакая другая нация, привыкли относиться к своим интеллектуалам с почтительным вниманием. В этой статье я намереваюсь исследовать три основных иллюзии, сопутствующие этому персонажу в современной французской истории.
Первая иллюзия связана не только с самой фигурой интеллектуала, но и с традицией исторического изучения этой фигуры. Впервые интеллектуальная история заявила о себе в той форме, которую Артур О. Лавджой назвал «историей идей». Лавджой прослеживал эволюцию «комплекса идей» [502] , в частности представления о Великой Цепи или Лестнице Бытия, начиная с античности и заканчивая романтизмом XIX века. В основу его подхода легло убеждение современных
502
Lovejoy Arthur О.The Great Chain of Being: A Study of the History of an Idea. Cambridge, M. A. Harvard University Press. 1936. P. viii.
Примечательная небольшая работа Карла Беккера «Небесный град философов XVIII века» — пример другого подхода, поскольку ее автор изучал «климаты мнения» или референциальные поля тринадцатого и восемнадцатого столетий. Беккер искал черты сходства между различными текстами и авторами, готовые суждения, что с легкостью слетали с языка или выходили из-под пера писателей. Обнаружив их, Беккер заключил, что философы XVIII века, нападая на церковь с ее августиновским представлением о Граде Божием, породили суррогатную «веру», предполагавшую создание града небесного на земле, основой которому стала бы благодать человеческого разума. Он также подметил, что климат его времени — начала XX века — уже начинал подтачивать такое представление о благодати.
Интеллектуальные историки, как правило, придерживаются традиции великих книг, используя канонические тексты как влиятельные и самодостаточные произведения искусства, как исторические документы определенных эпох и как материал для осмысленного разговора о важнейших и, видимо, внеисторических вопросах человечества и об ответах на эти вопросы, предлагавшихся лучшими умами культурного прошлого. Кроме того, историки, так или иначе связанные с социологией знания, стремятся соотнести идею, мыслителя, текст с их социальным контекстом, изучая их как отражение и продукт контекста и/ или реакции против него, а также изучать то, как читался и воспринимался этот текст.
Во всех этих подходах прослеживаются некоторые общие предпосылки, которые оставались непроговоренными, но незыблемыми вплоть до конца прошлого (двадцатого) века. Историки идей, они же интеллектуальные историки, как правило, избирали предметом изучения философские элиты и верили в единство, преемственность и накопительный характер мысли и идей этих элит в западной традиции. Главнейшими ценностями этого наследия считались разум и свобода — благодаря разуму человечество могло развиваться в сторону все большей и большей свободы. Историки, так же как и философы, предпочитали не-противоречие: противоречия в тексте или в идеях какого-либо мыслителя могли быть — и бывали — разрешены таким образом, чтобы пролить свет на истину. И, наконец, историки упорно полагали, что язык — прозрачный медиум, что слова, понятия и вещи соотносимы друг с другом, что мир и язык совпадают, что язык может высказывать истину. Эти предпосылки глубоко коренились в традиции Просвещения и в традиции Французской революции, которая заявляла себя как попытку воплотить в действии идеалы Просвещения. Таким образом, современные интеллектуалы, принадлежащие к этой традиции, и современные историки идей рассказывают примерно одну и ту же историю.
Французский постмодернизм ополчился именно против этих предпосылок; иными словами, французские философы и интеллектуалы в недавние годы расшатывали те самые основания, которые позволяли заниматься интеллектуальной историей. Жан-Франсуа Лиотар недвусмысленно дал понять, что постмодернизм означает отказ от великих нарративов (метанарративов) наследия Запада, прежде всего от нарративов, предложенных Просвещением и марксистской традицией. Для краткости можно сказать, что, следуя курсом постмодернизма, интеллектуальная история ныне акцентирует сдвиги и разрывы вместо преемственности, накопления и прогресса. Отказавшись от теории совпадения языка и истины, интеллектуальная история, как большинство других отраслей гуманитарного знания, произвела «лингвистический поворот» и сосредоточилась на социокультурной ситуативности [contingency] языка. Провозгласив интеллектуальную историю своим главным врагом, Мишель Фуко соединил «Язык/Знание/Власть» в одно слово и заявил, что оно составляет нашу действительность и опосредует наш опыт. Язык конструирует различные знания в разные исторические периоды; история — это серия расхождений и разрывов, смена разных способов видеть, знать и говорить. Вместо того чтобы изучать мыслителей ради истины, содержащейся в их идеях, современный интеллектуальный историк изучает «различия между возможностями, открытыми для мысли в разные времена и в разных местах» [503] . Изменились сами вопросы. Историк (говоря, опять же, словами Ричарда Рорти) «сознает, что некоторых людей, равных нам в интеллектуальном и нравственном отношении, не интересовали те вопросы, которые нам кажутся неизбежными и глубокими». Более того, продолжает он, «мы теперь острее осознаем, что, возможно, и не знаем, какие вопросы действительно важны» [504] . Первая утраченная иллюзия:Ни интеллектуальные историки, ни интеллектуалы, которых они изучают, более не опираются на нарратив Просвещения — нарратив разума, прогресса и свободы. И те и другие отказались от того, что Ч. Райт Миллз назвал «счастливой убежденностью во внутреннем родстве разума и свободы» [505] . Как следствие, наша историческая дисциплина лишилась параметров и границ, а наше общение с прошлым, вероятно, обогатившись и наполнившись, стало также более спорным и проблематичным.
503
Rorty Richard.The Historiography of Philosophy: Four Genres / Philosophy in History: Essays on the Historiography of Philosophy. Cambridge: Cambridge University Press, 1984. P. 69.
504
Ibid. P. 61, 60.
505
Mills C. Wright.The Sociological Imagination. Oxford: Oxford University Press, 1959. P. 166.
Как показал недавний опрос общественного мнения, французы определяют себя прежде всего как людей мыслящих. Само по себе это неудивительно — мыслящими себя считают почти все люди! Однако французы оценивают ум как достоинство, которое восхищает их сильнее всего [506] . Французы также склонны считать Францию, и особенно Париж, культурным центром Европы, если не всего мира, а миссией Франции в современном мире им представляется распространение идеалов Просвещения и революционных и универсальных прав человека и гражданина. Поэтому есть немалая доля иронии в том, что изучать французскую мысль двух последних столетий на самом деле означает изучать немецкую философию. Идеи, господствовавшие во французской мысли, выходили из-под пера Канта, Гегеля, Маркса и Ницше.
506
Zeldin Theodore.France, 1848–1945: Ambition and Love. Oxford: Oxford University Press, 1979.