Рождение волшебницы
Шрифт:
– Ну и где он? – замедленно произнес Лжевидохин. – Где хотенчик?
Это можно было считать победой.
Оставив задиристый тон, Зимка взялась рассказывать с начала – с первых подозрений, с первой встречи с пигаликом. Она повествовала обстоятельно и неспешно, как человек, вполне уверенный в своем слушателе. Спасаясь от бунтующей черни, в поле, без охраны и слуг, Зимка достала хотенчик, который повел ее к Толпеню. Как будто к Толпеню. Получается, что к Толпеню. Туда, где ждали слованскую государыню все удовольствия власти, роскоши и славы.
Когда повествование добралось
Хотенчик вел ее напрямую в дремучий лес, чащи и буреломы, овраги и крутояры…
– И где хотенчик сейчас? – перебил, наконец, Лжевидохин.
– Улетел, вестимо. Стоило только зевнуть – улетел. Если не застрял где-нибудь в дебрях Камарицкого леса, если волки его не сожрали, то стучится сейчас в эту комнату, в запертые ставни. – Она показала на плотно задернутые тяжелыми, до пола занавесями окна.
Тут уж недалеко было до издевки, старик поскучнел, и Зимка тотчас же поняла, что переборщила.
– Так, так, – пробормотал он. – Это все?
Зимка пожала плечами, утратив словоохотливость, но Лжевидохин не торопился ее уличать.
– А почему ты думаешь, что хотенчик не мог попасть в руки любого случайного, первого попавшегося пигалика? Так же, как потом попал к тебе, а?
– Сердце чует – она, – сказала Зимка совершенно искренне. – Не знаю, как объяснить… как это передать: нечаянный взгляд, замедленная некстати речь… Какое-то двойное дно у каждого слова.
– Ах, сердце. Сердечко. Сердце вещун, – съязвил, барахтаясь на постели, чародей.
– Я знаю, ты никогда меня не любил, – внезапно обиделась Зимка. – Ты всегда думал о Золотинке, я для тебя пустое место.
– Дура, – возразил Лжевидохин с равнодушной грубостью, – если бы я не сделал из тебя куклу, которая ве-есьма-а приблизи-ительно напоминает мне Золотинку, где бы ты сейчас была? На помойке.
Лжезолотинка дернулась, но стерпела, чувствуя, как горит лицо.
– И надень юбку, что сидишь с голыми ляжками?! – сказал он злобно. – Ценителя ищешь? Печет где-нибудь?
Приподнявшись, он хищно наблюдал, как Лжезолотинка, отерев колено скомканным окровавленным чулком, натягивает юбки, челюсти ее затвердели, а взгляд под опущенными ресницами убегал. Старик ожидал слез, он потянулся схватить жену за руку и пытался ломать пальцы, чтобы сделать больно, но не рассчитал сил: ничего не вышло, кроме многозначительного пожатия. Задыхаясь, он отстранился, разинул рот и уронил руки. Лицо обрело бессмысленное, словно ошеломленное, выражение, глаза почти пропали под больными веками.
– У-ходи… – прошептали губы, но Зимка чувствовала, что Лжевидохин уже ничего не сознает. То был последний стон, последнее обморочное побуждение: остаться в спасительном одиночестве. В роковой час люди зовут на помощь, но заколдовавший себя в расцвете сил в полумертвого Видохина Рукосил не был уже человеком в полном смысле слова, потому что принадлежал и жизни, и смерти в равной мере. В трудный миг он отталкивал людей и загодя заботился о том, чтобы оградиться от них, когда станет невмоготу.
Не успел. Он упал на смятые, пропахшие потом подушки, а Лжезолотинка, застыв с незавязанной юбкой на бедрах, глядела на его посеревшее лицо с холодным, безжалостным ожесточением. Тихонечко вытянуть из-под подушки Сорокон… собаки не тронут, решила Зимка.
Прошла, однако, немалая доля часа, прежде чем от побуждения она перешла к действию и, придерживая юбку, потянулась левой рукой к подушке… За спиной урчало, казалось, мягко поднявшийся пес рычит не пастью, а самым своим брюхом – пустой и алчной утробой. Собачьи взгляды сводили Зимке шею, как клыками. Она стояла, оттопырив левую руку в сторону подушки, и медленно-медленно, неразличимо для глаза подвигала ее все ближе и ближе к цели…
– Так что там еще?.. – слабым, но внятным голосом произнес Лжевидохин, дрогнули веки.
Зимка ахнула, как пронзенная, но старик, даже открыв глаза, не видел ее – уставился в пышный навес кровати.
– Ничего, – пролепетала она.
– И вот еще что, – сказал чародей после нового, не столь уже продолжительного молчания. – Ты – гуляй. Чтобы никто не видел тебя дважды в одном и том же платье… – он говорил с трудом, преодолевая себя, усилием воли. – Чтобы толпа ползала у твоих ног… Выезды… драгоценности, узорочье… Пусть послы описывают твои наряды, как дело государственной важности… Ты отблеск моей власти.
– Я обязана тебе всем! – воскликнула Зимка со страстью, которую подсказывал ей только что пережитый испуг. Она бросилась на колени и схватила расслабленную пясть старика. – Разрази меня гром, если я забуду твои благодеяния! Я твоя вещь, твоя ветошка, тряпка у твоих ног… – она принялась слюнявить обезображенные кислотой безжизненные пальцы, укрепляя себя во лжи самой чрезмерностью выражений.
– Пустое это, пустое, – равнодушно отозвался старик. – Иди. Иди, говорю. Столицу не покидай. Я тебе позову.
Прихрамывая от жаркой боли в колене, Зимка двинулась к выходу.
Была глубокая ночь на пороге утра, но Лжевидохин давно уж не различал свет и тьму. Он оставил постель для деятельных занятий. Сначала, пошарив на пыльном, липком столике, он принял одну за другой несколько взбадривающих пилюль, потом с известными предосторожностями поднялся и надел засаленный, с обтрепанными рукавами халат.
В душном логове старика царило невероятное запустение. Никому не доверяя, он не пускал слуг даже для уборки. Обратившийся в Лжевидохина Рукосил давно утратил прежнюю чистоплотность, это достойное свойство выродилось, как и многое другое, ставши своей противоположностью: любовь к порядку обернулась пристрастием к неподвижности, к заплесневелому покою. Ветер перемен унес все, назначенное для украшения, для радости, а уцелело главное – страсть к власти, единственное, что связывало его с жизнью. Дряхлый чародей забыл то, что воодушевляло его на пути к цели, что облекало страсть в красивые и пышные одежды: ветер судьбы совлек покровы, и обнажилась закаменевшая, затвердевшая суть – скелет вместо живой плоти.