Русский Бог
Шрифт:
Сентиментальные путешествия слуги и господина в страну грёз были прерваны неимоверно близким воем голодных волков, всё усиливающимся диким холодом и отчаянным ржаньем перепуганных насмерть лошадей, дёргавших их стороны в стороны стоявшую без управления карету. Трубецкой рукавицей попытался соскрести лёд с окна, чтобы, выглянув, узнать, что творится снаружи. Влажный пар дыхания, оседавший на стенах и превращавшийся на великоградусном морозе моментально в лёд, давно перестал писать затейливые узоры и превратился в корку два пальца толщиной. Не справившись со льдом, не увидев ничего, Трубецкой решился немного приоткрыть дверцу, пусть и снова пустив поток холодного воздуха.
Снаружи стонала, выла, хохотала, визжала, скрипела, шипела и свистела на разные голоса сильнейшая из тех бурь, что случаются только в Сибири. Такая буря отнюдь не игрушка. Не пикантный вид из городского окна. Не тот городской ветерок. Называемый мещанами ураганом, что заставляет прохожих ускорять шаг, осыпает
В гнусавый хорал бури всё явственнее вписывались скрипки волчьих глоток, мешавшиеся в крещендо с виолончелями лошадиного ржанья, вот почему прежде, чем открыть дверцу кареты, Трубецкой взял двуствольный седельный пистолет, так же заготовленный заранее его женой Катишь, сдал холодную бронзовую рукоять. Лаврушка осторожно с нескрываемым испугом смотрел на барина. Предложи бы, чем послушался. Явная, известная и понятная от руки барина смерть лучше, чем гибель. Неизвестная от хаоса и неожиданности. Новый неслышный доселе звук донёсся до уха Трубецкого. Снаружи всё отчётливее и громче кто-то скрёбся в дверцу, словно просясь впустить. Будто нечто ласковое, нежное, но приторно назойливое страстно желало оказаться рядом, в сравнительном тепле. Так скребётся домашняя собака, идя из одной залы в другую. Трубецкой с Лаврушкой переглянулись. Ни один из них не мог или боялся объяснить природу слышимого.
Упершись спиной в задник сиденья, Трубецкой резко распахнул дверь кареты. В ту же секунду огромная волчья морда оскаленной гнилостно дышащей пастью с острыми вершковыми зубами вскочил внутрь кареты. От неожиданности Трубецкой мгновенно откинулся назад. Лаврушка дико закричал. Трубецкой выпустил дверцу из рук, и ещё четыре свирепых, жаждущих варварской голодной расправы волка всунулись по грудь внутрь саней. Каждый зверь жадно желал ухватить добычу первым, кусался, ворчал, отталкивал наточенными об лёд когтями, тёрся жёсткой шерстью о бок соперника. Природа ждала жертв.
Зима в том году случилась лютая. Зайцы, грызуны, кабаны большей частью вымерзли, или ушли на юг. Они поднялись в безветренные, укрытые от непогод плоскогорья севера. Волки остались. Два месяца они грызли кору, раскапывали из под сугробов летнюю падаль, жевали смёрзшуюся осеннюю траву. От голода у волчиц ссохлось в сосцах молоко, волчата пухли и жалобно стонали в лунные ночи. Старые волки и половина новорожденного молодняка вымерли в новому году. Если оставшиеся в живых, слабые от голода волки не поедят сейчас, не обновят кровь, не подкрепят силы, через пару недель вымрут и они. Без них по весне некому будет убивать больных оленей и прочих травоядных, больные заразят здоровых. От эпидемий умрёт больше, чем было бы съедено. К сильным зараза слабых не пристаёт.
Трубецкой хотел жить. Он был дворянином, а смерть для дворянина , те более князя, престижно женатого на потомственной французской графине, а что может быть престижнее для русского мужчины, чем женитьба на француженке? Смерть от зубов волков столь же позорна, как от вил простолюдина, это вам не дуэль, потому Трубецкому надо делать в Петербурге революцию, выручать катишь, товарищей, в общем, планов предостаточно. Волки сюда не вписывались. Лаврушка пил, может он ещё б и остепенился, женился, но больше всего он хотел пить и впредь, пить он называл жить. За это стоило бороться. Коренной жеребец не мыслил, он чувствовал, что надо сохранять то состояние, которое есть. Он не знал, как оно называется. Сейчас было холодно но хотелось тепла и сена. Но то, что есть, лучше неизведанного. По весне хорошо будет гоняться по гумну за кобылками и накатывать их, играя сильным телом. Мелкие зубастые существа у копыт внушали безотчётный, преданный предками страх. Пристяжные кобылицы были молоды. Они ещё не знали весенней пьянящей страсти, ни разу не жеребились. Они ощущали волнение, предчувствие возможности испытать сначала ласки, потом острейшее наслаждение , боль, наконец, приятность видеть рядом нечто
Оставалась ещё карета. Он была несъедобна, не жива, неодушевлённа. Случись внутри или рядом с ней смерть, она не смогла бы выступить свидетелем, не имея не языка, ни рук, ни чего-либо ещё, предназначенного для передачи информации. Лишь кровь на полу и на стенах показала бы о случившемся. Но жалко было и карету. Великолепная, двухгодичной давности берлина, выпущенная германскими мастерами, поставленная на полозья во Франкфурте, доставленная за две тысячи вёрст в Петербург, сверкавшая позолотой отделки, серебром княжеского герба Трубецких, сохранённого Катишь, с одной стороны, и её собственного графского герба Лаваль, с другой, подтянутая в каждой гайке, смягчавшая пружинами и рессорами любую неровность, карета аккумулировала в себе технические достижения времени, воплощённый труд поколений. Волки карету есть не будут, но оставленную без возницы и лошадей, её разнесёт буря в щепки. Разрушение для неживого, что смерть для живых. И даже самой ночи, ежедневно убиваемой днём, и даже буре, в конце концов, умиравшей от обессиленности, в ту ночь стоило жить, ибо нельзя без ночи и невозможно без бурь. Но кто-то должен был умереть.
Трубецкой выстрелил из пистолета, наполнив карету едким дымом. Волки взвизгнули человеческими голосами. Молодая волчица, мать семерых, полуобморочных от голода щенят, рыгая кровью, отвалилась с подножки кареты, оставляя сирот, которые умрут завтра. Ошеломлённые кубарем скатились вниз другие волки. Испуганные резким звуком лошади рванули, стряхнули со спин, нападавший снежный полувершковый наст, ударили копытами, вырвали полозья кареты, до поддона уже заметённый метелью, и понесли. Волки с рыканьем ринулись следом. Трубецкой посмотрел на двуствольный пистолет. Запаса пуль и пороха в карете не было. Один заряд, или для него, или для Лаврушки. Когда близится голодная смерть, съедены все припасы, лошади, ремни и обувь, иногда едят человека. Для этого хватит последнего заряда.
Карета неистово сотрясалась из стороны в сторону. Обезумевшие от страха лошади, не имея управления, неслись преследуемые волками по ледяной пустыне, Трубецкой направил пистолет на Лаврушку:
– Наружу! Немедленно останови лошадей, дурак!
– Нет, барин, нет! – заорал Лаврушка, растирая слёзы.- Боюсь!
Трубецкой опустил пистолет. Он требовал невозможного. Нельзя выбраться из кареты и остановить на ходу мчавшихся во всю прыть лошадей. Скоро резкий толчок сотряс карету. Трубецкой и Лаврушка упали друг на друга. Задев за ледяную глыбу, карета повалилась набок. Левый полоз отлетел, и лошади потянули лежавшую на боку карету волоком. Трубецкого и Лаврушку колотило внутри кареты о стены как шарики в банке. Чтоб хоть как-то удержаться, они ухватились друг за друга. Левая дверца, составлявшая теперь часть дна, от безмерного трения о наст отвалилась. Снизу набивался загребаемый при движении снег. Расставив ноги, Трубецкой и Лаврушка стали над дверью, упершись спинами в стены. От дикой скачки и трения левая стена, на которой как на полу стояли Трубецкой и Лаврушка, готова была в любой момент проломиться. Всё завершилось по-другому. Движимая без полозьев карета потеряла скорость. Волки набросились на лошадей. Закрепощённые упряжью и оглоблями кони сопротивлялись недолго. Остаток ночи, прижавшись друг к другу, Трубецкой и Лаврушка слышали посмертные крики убиваемых животных, лязг зубов, ворчание хищников. Кровяное пятно упало сверху на окно кареты, горячая кровь смешалась со снегом. Когда поднялось крошечное сибирское зимнее солнце утреннее солнце, его неровный свет внутри кареты через залитое кровью стекло казался багровым. Волки ели впрок. Трупами трех лошадей наелась на два месяца вперёд вся стая, пятнадцать волков, не считая волчат. Пятнадцати человеческим едокам надо на два месяца в три раза больше. Наевшись, звери ушли. У кормящих волчиц от пищи появилось иссохшее в голоде молоко. Более взрослым щенкам матери несли в зубах куски застывшего мяса.
Трубецкой и Лаврушка не поверили уходу хищников. До вечера они таились внутри кареты. Сумерки нового дня, нужда, двухчасовая тишина вокруг разрешили им выглянуть. Буря утихла. Мороз упал градусов до 18. Мело легче. Снега легли в аршин и усмирились, не поднимаясь выше. Небо очистилось, отдельные снежинки кружились роем. На окровавленном снегу лежали останки коренного и двух пристяжных. Волки коней съели вместе с внутренностями, кости обглодали тщательно до белизны. День прошёл. Уже чувствовался вечер. Сделав два-три глотка морозного сибирского воздуха, Трубецкой, запахнув покрепче доху, вытащив из-под полы пистолет с единственным зарядом, неожиданно приняв какое-то решение, обогнул карету и бодрым шагом пошёл на восток, оставив за спиной, клонящееся к горизонту солнце.