Шелковый путь
Шрифт:
Повелитель резко натянул поводья, и караковый жеребец, послушный воле седока, поднялся на дыбы и тут же понесся стремительным галопом. Кадырхан взял повод в зубы и, как только жеребец переступил черту круга, пустил первую стрелу. Он сидел в седле с наклоном вперед, немного боком, в напряженной позе, не касаясь, однако, широкой грудью луки. Отправляя в цель стрелу, он тут же выхватывал из колчана другую, мощно натягивал тетиву, и через мгновение желтая стрела с пером уже трепетала в шубе. Со стороны казалось, что повелитель совсем не целился. Толпа завороженно следила за каждым его движением. Прекрасен был всадник на скачущем жеребце, сильна его рука, точен прицел…
Между тем жеребец приближался к контрольной меже, замыкавшей круг, и все начали считать стрелы, торчавшие в столбе. Четыре… пять… шесть… семь! Семь! Уа, аруах! Благословите, священные духи! Толпа словно обезумела. Конные, пешие, знать и чернь в едином порыве бросились к удальцу на караковом
Первый приз среди лучников достался признанному правителю кипчаков.
Лихие коневоды, льстецы из ханской свиты и простые смертные мчались за ним вдогонку. Каждый норовил первым настигнуть его, схватить каракового жеребца под уздцы, первым поздравить победителя в надежде заслужить ханскую милость. Какой-то отчаянный джигит, ошалев от восторга, дотянулся было до ханского стремени, но Кадырхан, потемнев лицом, короткой толстой камчой ударил его по рукам. Иланчик Кадырхан никогда не забывал своего ханского достоинства; случалось, он не мог скрывать своего презрения к черной кости. В таких случаях он становился нетерпим и жесток. Джигит, вскрикнув от боли, припал к гриве коня. Лицо повелителя было грозным, необычно суровым, и остальные преследователи мигом сникли и прекратили погоню.
Тем же галопом, так ни разу и не оглянувшись, домчался Кадырхан до древней горы Караспан — священной обители его предков. Кряжистая, скалистая гора, точно караульная вышка, гордо стояла на отшибе всех путей, посередине долины, густо заросшей колыхавшимся на ветру разнотравьем. Она зыбилась в мареве, то удаляясь, то приближаясь, и издали казалось, что стоит она в волнах безбрежного моря. Так же, вскачь, поднялся Кадырхан на вершину горы и лишь тогда натянул поводья. Вслед за ним подъехали верный нукер-телохранитель Максуд и поэт Хисамеддин. Они спешились у подножия и на вершину поднялись пешком.
Крутые склоны горы были покрыты перистым ковылем и пыреем. Хисамеддин с трудом перевел дыхание, огляделся. Иланчик Кадырхан, огромный, мощный, застыл на гребне, точно каменное изваяние, и смотрел на восток. Поэт от неожиданности вздрогнул: так непохож был сейчас повелитель на того человека, которого Хисамеддин впервые увидел в Гумбез Сарае. Нарост у виска исчез. Лоб был изрезан глубокими морщинами. Лохматые брови, как крылья коршуна, вскинулись по краям и хмуро сошлись в переносице. Между ними легли две прямые жесткие складки. Зрачки расширились, отяжелели. Взгляд был задумчивый, невидящий, ушедший в себя. Под глазами набрякли мешки в мелкой сетке — следы постоянных изнурительных дум. Лицо осунулось, скулы заострились. Борода, начинаясь от щек, росла клинышком и торчала сейчас неподвижно. Тонкие, подстриженные усы странно встопорщились, нижняя губа брезгливо выпятилась. Нос с горбинкой заметно выделялся на крупном лице. Грозен и неприступен был сейчас повелитель кипчаков!
Хисамеддин, явно робея, приблизился к хану, напомнил, что его ждут батыры и народ…
Пятый день шумело на всю степь ристалище батыров. Народ стал понемногу разъезжаться. По-разному покидал праздный люд голубой перевал Косеге. Одни возвращались домой весело, с песнями и смехом, с игрой на старинном музыкальном походном инструменте — асатаяк, на все лады расхваливая удаль и силу своих джигитов, и все степняки знали, что это едут счастливые победители. Другие шли и ехали молча, понуро, точно скорбное кочевье, возглавляемое бабой, и путь им казался бесконечно далеким и тернистым, а все степняки понимали, что это тянутся осрамленные, униженные побежденные. Недавно еще праздничная, нарядная степь, наполненная ликующим многоголосьем, теперь как будто умолкла, потускнела, обретая унылый, скучный вид. Она напоминала старый, когда-то звучный кобыз, заброшенный ныне, как ненужная рухлядь, под деревянную подставку для тюков. Травы вокруг были вытоптаны, то здесь, то там выступали проплешины. Как бы усугубляя эти печальные картины, после обеда всплыли из-за горизонта кудлатые черные тучи. Они неумолимо заволакивали голубое небо над перевалом. Тяжелые, насупленные, похожие на верблюда-дромадера со всклокоченной шерстью на ногах и груди, тучи росли, расширялись, свинцовой тяжестью наваливались на степь, сужая простор. Белый чий у склона бугров чуть покачивался, и кусты его казались девушками, томной походкой удалявшимися в степь. Белые тростники выводили тревожно-жалобную песню, точно молодка, застигнутая суровым и постылым мужем на месте свидания с возлюбленным. Рослая бурая полынь испуганно жалась к земле. Почувствовался запах дождя.
На высоком холме все еще стояла просторная ханская юрта. Другие белые юрты, кольцом поставленные вокруг, спешно разбирались и навьючивались на верблюдов. Было что-то тревожное и печальное в том, что все откочевывали, уезжали и разбредались по домам, а над покинутой ханской юртой одиноко развевался войлочный тундук. На длинном аркане, растянутом
В ханской юрте сидели полукругом в глубокой задумчивости. Казалось, собравшимся здесь не было дела до тревоги, беспокойства, до неотвратимой бури за войлочными стенами. Иланчик Кадырхан потчевал победителей состязания — батыров, главных распорядителей и судей. Дастархан был заставлен кипчакской едой. Молодежь предпочитала нарын в продолговатых деревянных подносах — кушанье из мелко нарезанного мяса и теста с бульоном, вырезки жеребенка-сосунка на втором и третьем году, жирный хрящеватый подгривок дикого кулана и белый как снег сочный курдюк ягненка раннего приплода. Старики лакомились несильно просоленным горбом молодого верблюда, опаленной головой молочной ярочки, мягко сваренной в глиняных кувшинах. Блаженствовали старики, наслаждаясь ханским угощением, захотелось им еще отведать редкого кипчакского кушанья — акшелек. По их желанию расщепили слуги верблюжьи берцовые кости, вылили густой желтоватый мозг в глубокую миску, накрошили туда мелко нарезанный язык, перемешали ложкой. Попробуй оторваться от такого яства — мипалау! Наевшись до отрыжки, почтенные старцы принялись раздавать акшелек другим гостям, выражая этим благосклонность и особую милость.
Наконец широкий дастархан был свернут. Гости принялись дружно выражать свою сытость, ковыряться в зубах, зевать, прислушиваясь к сытому урчанию в животах. Огул-Барс, сидевший на правом краю, повернулся к порогу, сделал джигиту-подавальщику знак. Тут же вошли верткие, поджарые, как гончие собаки, слуги, неслышно ступая на носках, расстелили свежую скатерть, разбросали по ней изюм, урюк, хурму, сушеную дыню, пастилу. Никто, однако, не дотрагивался до сладостей, все поглядывали на правителя, восседавшего на почетном месте. Два джигита, надсаживаясь, втащили огромный кожаный бурдюк и подвесили его за завязки к кереге — решеткам юрты. Один из джигитов принялся взбалтывать его содержимое шумовкой, другой, засучив рукава, развязал шнурок боковой горловины. Острый, терпкий запах настоянного на кучелябе, приправленного для мягкости курдючным салом, выдержанного до хмельного брожения кумыса, щекоча ноздри, заструился по юрте; большие деревянные чашки, наполненные в меру, поплыли из руки в руку по кругу. Кумыс приятно растекался по жилам, бил в голову, и гости вконец разморились, опьяненные душистым, пенящимся напитком кочевников.
Повелитель пил не спеша, смакуя каждый глоток, слегка взбалтывая всякий раз кумыс во вместительной чаше. Лицо его было непроницаемым, глаза прикрыты; казалось, он весь погрузился в свои мысли. Однако видно было, что на сердце у него неспокойно. Чуть ниже, рядом с Огул-Барсом, сидела юная и храбрая Баршын. Она время от времени притягивала, приковывала к себе ханский взор. Девушка тоже участвовала в состязании батыров наравне с лихими джигитами, и никто не мог сравниться с ней в искусстве метания аркана. Первый приз в этом виде соревнования достался ей. Под общий гул неистовой толпы Иланчик Кадырхан собственноручно укрыл ее плечи золототканым, узорчатым чапаном и передал ей повод призового скакуна. Он тогда уже залюбовался прелестной воительницей, ее тонкой, как гриф кобыза, талией, длинными, извивающимися, как ивовый прут, косами, упругими бедрами, всей плотно сбитой, ладной фигуркой. Однако он скрыл от любопытных глаз вспышку чувства, старался быть спокойным, холодным. Когда он укрывал ее блистательным чапаном, то как бы ненароком обнял ее за плечи, потом, точно змею, стиснул и вытащил из-под воротника ее косу, но не сразу выпустил из руки, а подержал на весу, перебирая пальцами, и она, Баршын, чуткая, конечно же сразу это заметила. Девушка осторожно выскользнула из его цепких тяжелых рук, повернулась, отвесила положенный поклон и, легко вскочив на скакуна, умчалась прочь… Потягивая густой, как ртуть, кумыс из чаши, Иланчик Кадырхан раза два исподлобья покосился было на прекрасную воительницу, обжигая ее полным желания взглядом, и увидел с тайным удовольствием, как проступила на ее смуглых щеках стыдливая краска. Он поспешно отвел глаза. И никто не заметил смущения девушки, а если заметил, то мог это вполне приписать действию хмельного напитка. Огул-Барс негромко покашлял, намекая повелителю, что пора бы уже ему сказать речь. Иланчик Кадырхан увидел, что бурдюк, почти опустошенный, уже не стоял, а лежал, дряблый, в складках, у стенки юрты. Он допил кумыс, сунул чашу прислуживавшему джигиту, взял с дастархана урюк и отправил себе в рот. Пожевал его недолго, подумал.