Сквозняки закулисья
Шрифт:
Эх, поменяться бы с Катькой! Закусила девчонка жизнь хлебушком и отлетела чистой душой. Ему же тут еще гнить заживо, пропивать остатки разума, да на рожи людские любоваться, век бы их не видеть!
Даша тихонечко всхлипывала в своем оцепенении. Она не чувствовала тела, не ощущала боли. То есть, вся ее плоть состояла из сплошной боли. Перед глазами пульсировали огромные красные маки. Они распускались и заполоняли собой все пространство. И в этом пространстве вдали замаячила нечеткая фигура. Каким-то шестым чувством Даша поняла, что не стоит напрягаться, чтобы ее разглядеть, она сама приблизится, когда придет время. Цветы бешено закружились, и из образовавшейся кровавой воронки
Скрипки под сурдинку что-то просили. Издалека, словно отдельно, пробормотал тромбон. Не жалобно, нет – удивленно. На последнюю его ноту наступил пианист. Несколько мгновений тромбон отстаивал свое первенство, но рояль плавно и властно заставил тему спуститься со второй октавы на первую и безраздельно принялся управлять оркестром.
Со стороны могло показаться, что рояль – диктатор, который позволяет лишь подыгрывать. Но этот большой полированный гордец желал не подчинения – согласия. И оркестр, поначалу оторопевший и почти смолкший, ожил любопытными репликами контрабасов. Они старались вовсю – резко вздрагивали от щипков и плавно выгибались под смычками. И сделали свое дело, – всполошились кларнеты. Им показалось, что обязательно надо успеть отметиться. Чтобы ни было, а их голоса уже нельзя не учесть. Флейты принялись нежно переговариваться между собой, им всегда была смешна суетность кларнетов. В этом с ними были солидарны гобои. Политике не место в музыке! Таких интриганов давно пора поставить на место.
Рояль взволнованно замолчал на фермате. И спасать положение бросились высокомерные виолончели. Их сочные басы пророкотали странно щемящую мелодию, – духовые как-то разом оборвали свой спор. Флейты и гобои в унисон подхватили и повели мелодию вниз. Они долго держали дрожащую ноту, пока ее не подобрали сонные валторны. Им было все равно, но сонный рыжий литаврист – уже слишком! А потому радостная готовность к любой пакости – лишь бы он проснулся.
И когда вздрогнула под ударами его крепкой колотушки упругая кожа больших барабанов и затопила дробью весь оркестр, рояль опять печально выплыл из хаоса и грохота. Он рассыпал ледяные капельки дождя по всему оркестру. То ли от холода, то ли от неожиданности, эти капельки собирали в ручейки сердобольные флейты. Им хотелось, чтобы скрипки помогли согреть застывающее крошево. Но скрипок было слишком много. И они никак не могли договориться.
Снова воцарился хаос. Литавры пытались призвать к порядку визжащие трубы, но те нервно разрывали остатки мелодии. А она, беспомощная, металась от тромбонов и альтам… Ни один инструмент не в силах был приютить беззащитную гармонию. Рояль удрученно перебирал басами. И вдруг наступила тишина.
Откуда-то издалека возник высокий голос. Он был настолько бестелесный, что поначалу никто и не понял – мальчишеский ли это альт или женское сопрано. Как бы из небытия медленно и горестно голос возвращал утраченный напев. Он, казалось, понимал, что никого не спасет, но не мог оставить мир без света.
Это была мелодия. Она напоминала прежнюю. Вскользь брошенная виолончельная фраза заставила всхлипнуть скрипки и прикорнула к леденеющему вокализу. В этот момент пианист вспомнил свою партию и пробежался по клавишам в попытке догнать глиссандо голоса. Оркестр постепенно приходил в себя, примиряя всех и по-отечески опекая мелодию…
Мелодия… Она уже больше не дергалась из стороны в сторону.
Из угасающих звуков возник другой голос. Он что-то повторял на высокой ноте, потом звук стал гортанным и резким, словно его кто-то натирал, как смычок, канифолью. Слова проявлялись, как на фотобумаге, постепенно набирая звучание.
– Страшная жизнь, жестокая и несправедливая. Но другой, скорее всего, не будет. И надо прожить ее целиком, на одном дыхании, жаль, что дышать учат только певцов. Надо попробовать подняться над бытом, суетой, болтовней.
Голос был знакомый, и Даша напряглась, пытаясь разглядеть говорящую женщину. Неужели? Этого не могло быть!
– Мама?
– Рождение-учеба-семья-дети-работа-смерть, – голос монотонно, без всяких интонаций эхом отдавался в голове. – Где в этой страшно однообразной цепочке твоя жизнь? Твое отличие от других, твоя боль, твое страдание и обретение радости. Ты пришла в этот мир с криком страха и материнской болью. Время постепенно прибавляет новые страхи и боль.
Даша хотела закричать, что понимает справедливость данности: она женщина, а это уже больно. Но не может же женщина состоять только из боли? В ней есть хитрость и подлость, обман и вероломство. В ней много грязи. А еще она умеет быть нежной, беззащитной, доверчивой. Но в жизни это, к сожалению, малоприменимо. Наверное, женщина всю жизнь ищет или мечтает найти мужчину, похожего на нее. Кто же может понять ее лучше, чем она сама? Эти поиски, как правило, безрезультатны. Женщина создает ореол мужчине, а он ей – в награду – славу бабы, склочницы, скандалистки.
– Ей – в танце принадлежать джентльмену, – лицо матери приблизилось вплотную. – Ему – поесть, попить и побыстрее уложить ее в койку, можно, и без первых двух условий. Ей – лучшее для него. Ему – от мяса к гулянке или попойке. Ей – не фильм важен, а то, что с ним в кино, ему – …
Даша вглядывалась в некогда любимые черты – тонкие брови, нос с горбинкой и фисташковые глаза и содрогнулась от горького понимания – мать сейчас где-то рядом с внучкой. Ей хотелось спросить, увиделись ли они, если да, то, как узнали друг друга, никогда не встречаясь? Но она тут же забыла свои вопросы, потому что теперь это было не важно.
– Ее столько раз унижали и топтали разные поганки, и любимый не брезговал. Но вот настает время, приходит момент, когда самым важным для женщины становится уважение и жалость. Не любовь – редкость, не комфорт – она научилась его создавать и оплачивать сама, не покой – он и вправду «только снится», а жалость. Помнишь, Василий Макарович Шукшин обронил: «Те, кого жалеют, долго живут». Он знал, о чем говорил, его путь оборвался в 45 лет. Такого человека не жалели, а обычную женщину?