Снег на Рождество
Шрифт:
— Гриш, а ты всегда будешь нас любить?.. — шутя спрашивают его доярки.
— Всегда, — бойко отвечает Гришка и, одним глазом осмотрев их всех поочередно, достает из-за голенища кнут, и, прижавшись спиной к стене, с каким-то смущением объясняется: — Погодите… погодите… — и чуть не плача, еще больше смущенный ожидающими ответа взглядами, добавляет: — Дайте мне от вашей красоты хоть немного успокоиться, — а затем вдруг, задумчиво прищурив глаз, он уже чистым, прояснившимся голосом говорит: — Неужели, девочки, конченый я, ежели всех я вас так здорово люблю? Ох, вы, бабы мои, бабы, да неужто нету у вас мужичков,
Тройка несет его. И он, подставив раскрасневшееся от пота лицо снежному ветру, остужает его. И, вздыхая, в растерянности произносит:
— Эх, да что же это я… — И думает: «Отчего это я жадно так к бабам кинулся? Почему страсть не удержал? Ведь раньше всегда в этом деле себя удерживал. А тут вдруг…»
Открыв широко рот, он пытается побольше глотнуть холодного воздуха, чтобы остудить неровный стук раскипятившегося сердца. Но как ни разгоняет он лошадей и как ни заглатывает он воздух, все равно не успокаивается ни его сердце, ни его душа. И, остановив тройку, падает Гришка в снег и начинает с такой жадностью есть его и прижиматься грудью там, где булькает его сердце, до тех пор, покуда какая-нибудь из доярок вдруг, найдя его, поднимет и, расцеловав, красивым полушепотом скажет:
— Гришечка, поехали ко мне на чай… — И увезет километра за три от фермы, туда, где стоит ее дом.
А утром Гришка, пахнущий духами, растерянно посмотрит на доярку и, тихо улыбаясь да щуря единственный глаз, скажет:
— Ну, матушка, кабы не твоя красота, был бы я давным-давно не тут.
И разодетый, причесанный, обсыпанный конфетти, он вдруг явится к коровам в белых лайковых перчатках, в клетчатых брюках и в кирзовых сапогах. Все улыбнутся такому его виду, а посмотрев на его новые кирзовые сапоги, доярки хором скажут:
— Похлеще инспектора, фрайер.
К моему удивлению, Гришка даже в самые жаркие летние месяцы ходил в кирзовых сапогах. Один раз я спросил его:
— Гриш, неужели ты в этой кирзе с самой войны топаешь? — и пристыдил его: — У тебя денег нету, что ли, чтобы купить ту обувку, что и все носят?
— Деньга-то, доктор, у меня есть, — с бойкостью отвечал Гришка, а потом горько вздыхал, в волнении надолго прищуривая свой глаз.
И тогда мне казалось, что он с каким-то трудом подыскивал нужные для ответа слова. Наконец, собравшись с мыслями, он говорил:
— Я-то, сынок, и в кирзе прохожу свою жизнь, а вот народ, за который я дрался, пусть бы в туфельках эту жизнь походил… — И затем с какой-то торжественностью добавлял: — Пусть лучшая обувь у моего народа будет… — И вздыхал: — Сам ведь знаешь, туфелек пока не хватает…
Оказывается, он, работая на ферме, молоко не пил. Бывало, раньше, еще не зная об этом, принесут ему доярки четверть молока, а он вежливо отстранит ее:
— Мне не надо. Пусть народу.
Летом шоферы, ухаживающие за доярками, привезут ему картошки, дынь, арбузов. Тут бы брать и прятать,
— Мне не надо. Пусть народу.
— Да ты что, чокнулся? — удивляются те.
— Нет, — отвечает им Гришка.
И, печальной улыбкой скрыв свое потаенное, только ему понятное волнение, он в задумчивости прижмется непокрытой головой к борту машины и, с отчаянием смотря себе под ноги, не сдерживая себя, как заревет да как заплачет, что доярки в испуге не знают, куда им глаза девать. Шоферы, ничего не понимая, стоят как истуканы.
— Девки, да что это с ним? Вроде мужик, а плачет хуже малого. — И, подойдя к нему, начинают успокаивать: — Гриш, а Гриш… ну да будет тебе…
— Ой, да это, ребятки, он не на вас обижается, — волнуясь, скажет какая-нибудь доярка. — Контуженый он. Война ему вспомнилась, вот он и заплакал…
— Да не контуженый он… — вдруг перебьет ее другая. — Просто он фронтовых друзей вспомнил. Они убиты, а он жив, вот и мается…
Никто никогда не знал его отчества. Все знали только его имя и фамилию. Говорили, что отца у него никогда не было, рос он всю жизнь заброшенным.
Иногда зимой, когда работы на ферме мало, он приезжал ко мне в поликлинику на подмогу. Поправляя на ходу полы шинели и плаща, он подходил к моему занесенному снегом окну и, раза два царапнув батожком по стеклу, давал о себе знать.
Гришке предлагали должность счетовода, а он вдруг взял и пошел работать на ферму… И ничего, рад навозу, силосу, коровьему запаху… Мало того, он почему-то считает, что нет в мире человека счастливее его. И хотя бывают в его жизни грустные минуты, он не унывает.
Да что там Гришка? А вот взять хотя бы наших совхозных мужичков: Антипа, Устина, Ивана и Пантелеймона. До чего же они умелые! Весной и осенью они на тракторах распахивают поля, летом на комбайнах трудятся, а зимой на подхвате, куда пошлют, то в конторе плотничают, то у бани снег разгребают, то электрикой занимаются, а то, бывает, сядут в детсаду вместо заболевших воспитательниц и детей нянчат. На что Никифоров, и тот хвалил всегда их:
— У совхозных мужичков, — говорил он, — большое будущее!
— А почему это? — спрашивали его с недоумением касьяновские жители.
— А потому, что в отличие от шабашников они, окромя спасибо, ничего не берут.
Никифоров был прав. Уж если совхозные мужики кому брались оказать помощь, то деньги за это не брали.
— Неужели даже рубчика не возьмете? — удивлялись некоторые.
— Не возьмем, — отвечали мужички. — Пусть нами сделанное дело вам на долгую память будет. Вдруг и вас кто-нибудь когда-нибудь попросит помочь, и вы, вспомнив нас, тоже, окромя спасибо, ничего не возьмете.
— Свои ребятки, — говорил про них и Корнюха.
И лишь баба Клара шипела:
— Небось славу себе зашибают. Прославиться, как евангелисты, хотят.
— Ой и дура ты! — кричал на нее грузчик. — Ой и дура. Да ежели хочешь знать, им славы не занимать. У них у каждого по ордену боевой Славы.
— Вот оно что, — удивлялась баба Клара и, помолчав, оправдывалась: — Я ведь думала, что они не воевали.
Совхозные мужики умели и крыши чинить, и шорничать, и печи класть, и щи варить, и хрусталь грузить, и даже кастрировать поросят.