Современная датская новелла
Шрифт:
Ну, я, стоя-то, маленько приободрился. Верно, он меня на целую голову выше был, но я уж давно приметил, с долговязыми вся шутка вот в чем: ежели когда перед ними стоишь, хуже нет голову назад запрокидывать и к ихним ноздрям обращаться, — им только того и нужно, уж они возрадуются, и нос свой поудобней прилаживают, и ноздри блаженно раздувают, и по плечу тебя похлопывают, будто старый должок прощают. А я прямо на галстук его уставился, с широченным узлом, не чета моему, этот на заворот кишок смахивает, и говорю: «И то, — говорю. — Вот вы теперь сказали, так и взаправду довольно странно. Пойду, — говорю, — обмозгую это дело».
Он тогда в сторону отступил. Костяшки все примолкли, только слышно, как она опять лепечет, слова мои загладить хочет: «Я правду тебе говорю, он очень даже вежливо себя держал». А он ей: «Как же, я видел, ручку даже пожимал».
Вышел я из пивнушки, холод, ветер, брюки по мне полощутся. Я быстрым шагом прочь зашагал от того места.
А осень уж на дворе. Как туда-то топал, я про нее не думал, не до того было, нетерпелось посмотреть, куда нас занесет, меня с этими брюками. А теперь ясно увидел: осень. С вами
Н-да. Ничего у меня не вышло. И хуже всего, что я ее потом как-то встретил. От одного этого запить бы можно, кабы еще раньше с круга не спился. Я, помнится, ходил, высматривал, где бы дернуть, и нацелился зайти в одно такое местечко, знаете, над входом красная вывеска светится, а за дверью сразу швейцар, стреляный воробей, так тебя глазами и сверлит, — ну и как раз пара оттуда выходит, я отступил их пропустить, — жирный потаскун с девчонкой, узнал я ее, она меня, слава богу, не видела. Идет и громко хохочет уж не знаю над чем, да лучше б мне того хохота вовсе не слышать. От шоколадных батонов так не смеются. Так вообще ни от чего не смеются. На всем свете столько шоколадных батонов не наберется, вот какое дело.
Да, ну вот, шел я, значит, руки в карманы, борода в воротник упрятана, и про все про это раздумывал. Дороги не разбирал, не помню, как на набережной, возле воды, оказался, тогда лишь очнулся. Ветер дул крепкий, брызги в меня летели. Зябко было у самого края стоять, я, однако ж, не уходил, сам не пойму отчего, как наваждение какое. «Тебе бы потолок побелить не мешало». Ну и что будет, побелю, а дальше-то что?
Я, надо сказать, довольно далеко забрел вдоль набережной, — глухо, жилья нет, только пакгаузы закрытые и краны, в голых железинах ветер свищет. Какая-то одна посудинка, огни потушены, качается, поскрипывает на швартовах, другие все суда дальше в глубь гавани стоят, в тепле да уюте, там и свет, и людей много, и кабаки. Теперь, думаю, небось уж домой пришли, эти двое-то, перекоряются из-за меня, а может, из-за него, чьи до меня брюки были. Поди, еще и всыпал он ей, боров толстомордый, с такого станется, озлился, что со мной промашку дал. А она небось ревела, заискивала перед ним, потом отбиваться стала, шляпкой меховой в него кидалась, сумкой. А сама, может, думает, и поделом ей, раз она с другим-то так обошлась, отшила его, он и пропал, много дней на глаза не показывался. И, поди-ка, не раз, и не два так было, а он под конец все ж таки опять к ней приходил, но бабы, им ведь беспременно испробовать надо, сколько им спускать будут, они этим будто измерить чего хотят, красоту ли свою, мужскую ли любовь. Ну, меряла она, меряла, да напоследок и промерялась, через край хватила, а он тогда пришел, вот как я, на это место, и сиганул небось в воду.
Да что, думаю, за напасть, ведь уж решил, что не буду об этом. А и свое ворошить не было охоты. Чем же бы, думаю, потешить себя, будущее, разве, представить, то-то радости, новые ломти хлеба с маргарином, новые собутыльники, вроде меня же бедолаги, к ним и с горем-то своим не полезешь, самим не сладко, — еще, может, попалось бы что стоящее в киношке, да с этим я тоже покончил, не хожу. Не уследить мне стало, что на полотне делается, я все больше в зал смотрю, там жизнь-то. Люди вокруг, много, по двое сидят, им есть с кем, две руки в пакетике с конфетами встречаются, большая и маленькая, пакетик лопается, конфеты под стулья закатываются, гремят, как игральные костяшки, там, глядишь, шоколадный батон пополам разламывают, он ей галантерейно всю серебряную бумажку уступает, — до картины ли тут, я ее почти и не вижу, зато другого сверх меры насмотрюсь, так уж лучше дома, пара бутылочек с яркими наклейками, сидишь, в потолок глазеешь. Побелить бы его не мешало. Ну и
Там такой причал был, внизу, над самой водой, точно ящик выдвинутый, каменные ступеньки к нему, я стал спускаться, все старался не думать. Сошел, мокро, волны накатываются. Я потоптался взад-вперед, хотел было обратно наверх податься, вдруг как зачерпну воды одним башмаком, да сколько — на зависть глоточек, — а, плевать, я уж когда ноги-то мыл, — и остался, стою, вода по шнуркам плещется. Только не давать себе думать, покончить с этим. Ведь ты уж со многим покончил, так отчего и с этим не покончить, отчего совсем все не кончить — развязаться, соскочить, — положа руку на сердце, кто о тебе пожалеет? Продрог я весь, руки в карманах, в одном зажигалка — к черту ее! Даже не булькнуло. Ничего не различить средь прочего бульканья и плеска. Один всплеск среди прочих. Капелька на пробу, предвестье. Трубка лежала в левом кармане — и ее туда же! Вот и с куреньем покончил, заодно уж. Теперь пальто долой! Оно распласталось, рукава по волнам раскинуло, унять их хочет, утешить. Потом одна пола затонула, а оно все сверху болтается, воздух, видать, в карманах остался. Мне это надоело. Башмаки все одно мокрые. Шнурки никак не развязать было, оборвал. Первый не попал, перелетел, второй на пальто плюхнулся, в самую середку, оно наконец-таки ко дну пошло. Вот когда я не на шутку промерзать стал, да невелика беда, скоро и с этим будет покончено. Подогнул коленки, руки вперед вытянул — нет, отставить, ни дать ни взять пловец перед прыжком в воду, — в том-то и вся штука, чтобы не поплыть. Пожалуй что, лучше просто ступить через край — и провалиться. Вдруг в голову ударило: терпеть не могу, когда вода в уши заливается. Порылся в карманах пиджака, все есть, только ваты нет. Ага, во внутреннем кармане табак, набил в каждое ухо по хорошей затычке. Ну, вроде готов. Только вот какой ногой первой ступить? С какой я всегда-то первой ступаю? Попробовал вспомнить, да куда там, это ж такая вещь, все никак не удосужишься ясное понятие себе составить, а как понадобится — и стоишь, глазами хлопаешь. А в таких обстоятельствах опыта да познаний ой как не хватает. Можно ведь и боком сойти, а то задом, или лечь наземь и скатиться через край. Стою я, прикидываю и так и сяк и только все больше запутываюсь. Штанины у брюк снизу промокли, к ногам липнут, что ж это, думаю, неужто брюки ничего подсказать не могут, как-никак они начали-то. Глянул на них — и аж поджилки затряслись, только теперь не от холода. Да это ж, думаю, брюки меня сюда и затащили, это через них я приседания-то выделываю по колено в воде, сам я так полагаю, житьишко наше не сказать чтобы разлюли-малина, жизнь — она тягота, а все ж таки и плюсы в ней кой-какие имеются, вот хоть бы портер, — да нет, это все брюки окаянные, это им крайняя нужда пришла к недотепе утопшему прибиться. Он в тот день, должно быть, новенькие брючки-то нацепил, не причастные, а старые да верные на произвол судьбы бросил, вот они теперь к нему и рвутся, — ну и на здоровье, думаю, только уж без меня. Вмиг их сдернул и зашвырнул подальше. Гляжу, сперва одна штанина под воду ушла, завихлялась там из стороны в сторону, будто чего искала, потом другая следом опустилась, они промеж собой к полному согласию пришли, куда путь держать, и — раз-два — утащили за собой отвислый зад и все прочее. А я воротник пиджака на уши натянул, вверх по лестнице, и что было духу восвояси.
Я, конечно, понимаю, чего не подумаешь, ежели у тебя на глазах человек во весь опор по улице мчит в пиджаке, подштанниках и мокрых носках, но теперь я вам все как есть доподлинно объяснил, а что не остановился я по первому вашему окрику, так это же табак, его никак было из ушей не выковырять. Я, господин полицейский, и переночевать не прочь у вас в участке, я же знаю, вам не втолкуешь, что я давненько такой трезвый не был, как нынче, — а тем паче коли вы мне пару брюк уделите, до дому дойти завтра утром. Только уговор: прежде вы мне про те брюки кой-чего расскажете. Кто ихний хозяин был, пьяница ли запойный, сутенер или, может, шлюха мужского рода. Сами понимаете, после такой истории поневоле разборчивей сделаешься.
Кнуд Хольст
Промокший человек
Перевод С. Белокриницкой
В столовую входит какой-то тип, переводит дыхание — он промок до нитки.
И вдруг садится. За столиком сидят, но он не спрашивает разрешения, плюхается себе и все. Упершись руками в колени, уставился в стол и шмыгает носом.
Один из соседей по столику говорит:
— Здесь самообслуживание.
Промокший человек поднимает глаза.
— А-а.
— Сходите и возьмите себе, что вам нужно.
— Ага.
Промокший человек не трогается с места. Вода льет с него ручьями. Он кладет на пластиковый стол руку. До чего ж он вымок! С его руки тут же натекла лужа.
Другой сосед говорит:
— Вон, видите? Слева кофе, справа горячие блюда. Вы что, не будете есть?
— Н-нет, спасибо, — говорит промокший человек, — пожалуй, не буду.
— Ну, знаете ли, он даже и есть не будет, — громко говорит сосед, брезгливо разглядывая промокшего человека. — Мотал бы ты лучше отсюда, приятель!
— Я только капельку посижу. Простите.
Это длинный парень, он сидит сгорбившись. С его шляпы льет, как из водосточной трубы. Что-то тут нечисто, во всей этой истории. Дождя нет и не было, наверно, целый месяц. Теперь уже весь зал смотрит на него, перешептывается. Женщина в халате кричит ему что-то из-за стойки. Он — ноль внимания. Ей-богу, сейчас он захрапит. Народ начинает волноваться. Над самым ухом у него громкий голос произносит:
— Ладно, кончайте этот цирк. Слышите? Вы что, больной?