Список Мадонны
Шрифт:
— Сука! Ты умрешь. Вы все умрете!
Район лагеря Лонгботтом представлял собой участок принадлежавшей государству земли площадью двести восемьдесят гектаров между дорогой на Парраматту и рекой. Первоначально задуманный как центр государственного снабжения с использованием заключенных в качестве рабочей силы, лагерь постепенно все меньше использовался по назначению. Последнее решение губернатора Джорджа Гиппса содержать в нем канадских патриотов было вызвано как его наличием, так и соответствием для содержания политических узников. Хотя политические заключенные содержались без кандалов, бегство их из неволи должно было быть исключено. Сам лагерь был виден из отеля «Герб Бата». Он выделялся декоративными воротами, за которыми стояла грубо сколоченная из сучьев
Бернард был здесь впервые и был удивлен, насколько этот лагерь отличался от всех других мест содержания заключенных, которые ему пришлось видеть. Здесь не было часовых с винтовками наперевес. Здесь не было даже ограды. Лагерь Лонгботтом представлял собой место, расчищенное от кустарников, окруженное красными и голубыми эвкалиптами, за которыми лежали заболоченные поля, переходившие в мангровые болота у реки. Ухабистая дорога, известная как Путь к причалу, протянулась километра на два к воде, мимо нескольких грубых построек, в которых жили семьи охранников и полицейских, чьи рейды в буш на поимку бушрейнджеров тянулись неделями. Каменоломня, небольшая неумело построенная печь для обжига, привязь для нескольких лошадей и недостроенный колодец были единственными свидетелями того, что здесь обитали люди.
Когда Бертран спешился перед грубой длинной перекладиной, протянутой между двумя эвкалиптами, он почуял резкий аромат буша — илистая сырость с рыбным запахом и привкусом чего-то такого, что он не мог определить. Деревья были высокими, и невозможно было вглядеться в глубь зеленой кущи. Да, недолго осталось, когда буш поглотит Лонгботтом. Он уже постепенно исчезал под прикрытием жары, несмотря на усилия тех, кто жил здесь. Бертран ощущал это.
Патриоты-канадцы, должно быть, заметили приближение Бернарда и выскочили из своих бараков, чтобы поприветствовать его. Вскоре они окружили его, возбужденно говоря что-то на своем грубом чудном французском. Бернард терпеливо выслушал длительное перечисление жалоб. Больше всех старался маленький пылкий человечек, недотягивавший ростом до метра шестидесяти, но с голосом и эмоциональным жаром, добавлявшим веса его замечаниям. Почему их заставили носить клейменую форму? Почему им не разрешают ходить на мессу? Правда ли, что их письма будут проходить цензуру? Сколько их еще продержат здесь? Когда их отпустят домой? Дробить щебень — это работа для уголовников. Франсуа-Ксавье Приор все еще продолжал оживленно говорить: «Вас не морят голодом, но вы всегда хотите есть…», когда к ним присоединилась вторая, меньшая по количеству человек группа.
Более высокий статус этой новой группы стал сразу понятен Бернарду. Глаза Приора вспыхнули, и он утих. Один из пятерых, одетый не в тюремную форму, важно представился: Луи Бурдон, главный смотритель, выступающий от имени всех патриотов и подчиняющийся только коменданту Бэддли. Остальные четверо были старостами бараков: Шарль Хуот, Франсуа-Морис Лепайльер, Пьер-Гектор Морин и Шарль-Гильом Бук. Как в шутку объяснил Бурдон, все были грамотными и говорили по-английски. Он попросил Бернарда выслушать исповедь в полдень и вернуться завтра и отслужить мессу в бараке, специально подготовленном в ожидании священного приношения. После чего он натянуто и подробно принялся объяснять Бернарду, как гуманный и великодушный комендант облегчает их тяжелую жизнь. Воскресенье — полностью нерабочий день, а в субботу они не работают с обеда. Нестрогий режим и терпимая по тяжести работа. Бурдон также говорил о розовых перспективах на будущее. Об обещании разрешения на постоянное посещение мессы в Парраматте, об улучшении питания в будущем и дополнительном свободном времени после ужина. И о том, что комендант Бэддли также намекнул им, что отпуска в увольнение, как прелюдия амнистии и возможного возвращения в Канаду, будут возможны уже очень скоро, в течение нескольких месяцев. К тому моменту, когда Бурдон закончил говорить, отдельные патриоты, как заметил Бернард, удалились. Вряд ли можно было назвать этого Бурдона популярным, решил он. Но дело было не в этом. Насколько он понимал это, все они могли остаться гнить здесь навсегда. Он будет
Мартин не пошел на исповедь. Вместо этого он в раздумьях разгуливал по лагерю, разрабатывая свою правую руку. Странно, но он чувствовал себя отчужденно, когда Франсуа-Ксавье и другие рассказывали доминиканцу о своих горестях. Франсуа-Ксавье не мог обходиться без мессы. Туссон хотел выйти отсюда, чтобы заработать на свое возвращение в Канаду. Другие скучали по своим фермам и семьям. С ним же все было по-другому, у него ничего не было. Отец, который ненавидел его, мать, которую он сам не мог открыто признать, и Мадлен, лежавшая на церковном кладбище, ушедшая от него навсегда. Патриоты плакали, он — скорбел. Они печалились о той жизни, которая была у них отнята, он… что он чувствовал? Он посмотрел на высокое синее небо над эвкалиптами. Примет ли он эту землю когда-нибудь? Потом он увидел священника. Он шел прямо на него. Мартин почувствовал желание куда-нибудь исчезнуть. Но было поздно. Перед ним была канава, обозначавшая периметр территории лагеря. Ему нельзя было пересекать ее. Ничего не оставалось, как встретиться с доминиканцем лицом к лицу.
— Добрый день, святой отец. — «О Боже. Эти глаза. Совсем как у Мадлен. Темные, неистовые, дикие». — А я просто гуляю, — добавил он невпопад.
Священник был уже рядом, и Мартин почувствовал сладкий аромат лаванды. Перед ним было неулыбчивое лицо, оно было так близко, что Мартин мог рассмотреть пульсирующую вену, под углом опускающуюся над левым глазом, и тусклый блеск черных волос, спадающих до плеч в непривычной для священников манере.
— Я про себя отметил вас еще на судне и уже здесь, — Бернард показал рукой в сторону бараков. — Вы все время держитесь обособленно. Почему? Скука, застенчивость, безразличие? — спросил он насмешливо.
Мартин вздрогнул и пожал плечами:
— Разговорами делу не поможешь, святой отец. Особенно когда дело, которое обсуждается, уже решено. Если мы чему-то и научились, так это тому, что борьба бесполезна.
Бернард согласно кивнул:
— Первые искренние слова, которые я слышу сегодня. Возможно, это пессимистично, но понятно. Все давно решено. Это называется «судьба». Познай свою судьбу, и ты познаешь себя.
Тон, слова. Он слышал все это раньше. На секунду Мадлен проплыла перед его мысленным взором. У него на глазах даже выступили слезы, прежде чем он ответил:
— Вам легко говорить, святой отец. У вас есть ваша вера, ваша судьба, как вы ее называете. У меня же нет ничего.
Губы Бернарда скривились в странной улыбке.
— Почему, мой грустный юный друг? Почему у вас ничего нет?
Мартин почувствовал себя глупо, но все же продолжил:
— Дело не только в этом месте, святой отец. Я думаю, что все мы хоть однажды меняем место. И, видит Бог, бывало и хуже. Я был приговорен к смерти. Ждал, когда меня поведут к палачу. Нет, дело не в этом, совсем не в этом. Я потерял любимого человека. Она погибла во время восстания, и теперь у меня нет ничего. Мне нигде не найти утешения. Нет его и в друзьях… — Он сделал паузу, прежде чем продолжил: — Нет и в церкви. — Он протянул свою правую руку Бернарду. — Моя рука. Я не могу ею пользоваться. Несчастный случай. Я собирался стать художником. Теперь это невозможно. Я не знаю, стоит ли сейчас волноваться о чем-либо, святой отец.
Мартин опустил глаза и не видел, как священник заулыбался и закивал. Тем не менее он почувствовал, что священник принялся изучать его руку, стал трогать пальцы. Руки священника были теплыми и на удивление сильными.
— С гибкостью, кажется, все в порядке. Вы уверены, что больше не можете рисовать? Вы пытались?
— Доктор посоветовал мне несколько упражнений. Хотя нет, я не пытался. Мне страшно, святой отец.
Бернард слегка насупился, затем достал из глубокого кармана сутаны бумагу и карандаш.
— Рисуй!
Мартин удивился. Дядя Антуан когда-то давным-давно сказал ему то же самое.
— Я не могу, святой отец.
Голос доминиканца стал резким, и Мартин неожиданно испугался.
— Рисуй! Вон то растение. Рисуй, черт тебя возьми, рисуй!
Эти глаза. Они буравили его насквозь, двигая его языком и рукой.
— Хорошо, святой отец.
В течение пяти минут Мартин в страхе заставлял руку водить карандашом. Он остро ощущал тяжелое дыхание священника у своего плеча.