Старомодная история
Шрифт:
Мелинда всегда была в моих глазах каким-то мифическим существом, Медеей, родственницей Иокасты; я знала ее сорок два года, и все сорок два года она, появляясь, каждый раз приносила дурные вести; отец мой клялся, что она бессмертна, как боги; когда она умерла, мы не хотели этому верить. Мелинда отодвинула занавеску — и вскрикнула от изумления: «Кальманка!» Дом загудел, зашевелился: никто не мог предположить, почему вернулся Юниор, но если он здесь, в городе, значит, в Паллаге произошло нечто из ряда вон выходящее. Матушка рассказывала: отец вбежал в дом как сумасшедший, бросился на пол, потом положил голову матери на колени. Мария Риккль смотрела на него с выражением удивленного льва. Из путаной, перемежающейся рыданиями речи сына выяснилось: пока он был на похоронах, куда, как и обещал мамочке, не привез Эмму, та взяла и сбежала, похитив сына, Шандорку, и даже письма прощального не оставила — ни строчки.
На Ленке Яблонцаи никто не обращал внимания; весть, принесенная Юниором, не только взволновала всех, но и пробудила надежду. Эмма Гачари уехала? И увезла с собой сына? Но ведь это дает право начать дело о разводе! Лишь бы Кальман проявил себя достаточно сильным и последовательным; может быть, теперь избавятся они от шарретской колдуньи, которая для всех была как бельмо на глазу. Кальманку напоили, накормили, Мария Риккль даже разрешила ему на несколько дней остаться дома, пусть устроится в комнате Сениора, а дальше видно будет. Редко, наверное, можно встретить более счастливую семью, чем была семья Яблонцаи в тот день; вечером блудный сын вовсю наслаждался сочувствием и ласками и поужинал за троих. Ленке Яблонцаи ела хоть и мало, но, как никогда, образцово, и никто из сидевших за столом не задумался о том, что в этот и без того беспокойный день девочка узнала: мать ее, которая, по ее убеждению, никогда по ней не тосковала, никогда не проявляла к ней даже интереса, вдруг сбежала с хутора и взяла с собой того, кого она, видимо, любит, своего сына, — ведь Шандорка, о котором здесь столько говорят, очевидно, ее младший брат, мальчик, которого мать с отцом оставили себе, которого они любят, не то что ее. Вечер выдался почти таким же идиллическим, как в тот день, когда сватали Илону; просто чудо, что никто не предложил откупорить одну из покрытых паутиной бутылок, оставшихся от сохраненного Богохульником запаса из кёшейсегских погребов.
Траур, однако, снимать было пока нельзя.
Смерть Сениора и так наложила целый год глубокого траура на вдову, полгода глубокого, три месяца обычного и три месяца облегченного траура на парок, а на Ленке и детей Сиксаи — полгода обычного. Для Марии Риккль траурные туалеты дополнительных расходов не требовали: купецкая дочь не раз бывала в подобных ситуациях, в ее гардеробе было и черное креповое платье на лето, и
Отношения между матушкой и Мелиндой, которая была старше племянницы всего на двенадцать лет. представляли собой ту, с трудом поддающуюся анализу категорию человеческих взаимосвязей, которую почти невозможно выразить словами. Ибо Мелинда и ненавидела Ленке, и любила ее, само матушкино существование тем или иным образом всегда оказывалось неким возмущающим фактором, до предела усложняющим и без того запутанную паутину чувств, в которой билась, словно несчастная муха, Мелинда. Матушка ведь была дочерью ненавидимой Мелиндой невестки — но в то же время и дочерью обожаемого ею брата; кроме того, Сениору, самому авторитетному, самому значительному в глазах Мелинды человеку, Ленке в последние годы его жизни была дороже, чем кто-либо другой в семье. Мелинда не раз пыталась восставать против Марии Риккль, становясь жертвой ее железного характера, ее убийственного высокомерия, ее жестокости, — и той же Мелинде спустя несколько лет пришлось наблюдать, как купецкая дочь буквально тает, восхищаясь красотой Ленке, ее удивительным юмором, ее изяществом, гордясь ее талантливостью; Мария Риккль, в которой никогда и никто, если не считать Сениора и собственного сына, не способен был пробудить восторженные чувства, буквально влюбилась в свою внучку. Мелинда без памяти любила человека, который в конце концов взял в жены матушку, — правда, когда у матушки были уже другие планы, он достался-таки Мелинде, но это не мешало ей чувствовать себя так, будто она взяла ложку, оставленную на столе дочерью Эммы Гачари, и — очень уж она была голодна — доела остатки супа Ленке Яблонцаи. Белу, моего брата, она любила безумно, любила с двойной силой: ведь он был в одном лице и пасынком ей, и внучатным племянником; правда, и эта ее страсть не была однозначной, и тоже из-за матушки, благодаря которой ей достался ребенок, но которая в конечном счете все же отняла у нее то, главное, давшее ему жизнь объятие. Матушка часто рассказывала, как, причесывая ее, маленькую, Мелинда до крови расцарапывала ей кожу на голове и в нетерпении выдирала у нее целые пряди, как дразнила ее, как упрекала за то, в чем виновата была не Ленке, а ее мать, как ломала ее волю, нашептывая ей на ухо, чтоб она не очень-то мечтала, потому что нелегко будет найти человека, который захочет взять в жены дочь Эммы Гачари, как высмеивала ее надежды, внушала Ленке, что она некрасива, как отравляла ей жизнь — в детстве с помощью Хромого, позже — сомнениями; это она сказала ей после встречи с Кубеликом: [94] мол, из матушки такой же музыкант, как из нее, Мелинды, испанская принцесса; она же лишила ее рояля: когда матушка оказалась в стесненных обстоятельствах и попросила у нее в долг денег, Мелинда потребовала назначить залогом рояль. И когда выяснилось, что в срок ей денег не возвратят, она заставила матушку продать «Бехштейн», хотя тогда ей не так уж нужны были деньги, — заставила из принципа, из педагогического принципа, просто так. Матушка всю жизнь не могла оправиться от этой утраты, тоскуя по музыке, которую у нее отняли; больше у нее никогда не было рояля. И тем не менее они до конца жизни были какой-то невидимой, но прочной нитью связаны друг с другом. Когда Мелинда после войны вернулась из Тироля, куда ее, семидесятилетнюю, занесло нелепым, заслуживающим особого рассказа стечением обстоятельств, и она никак не могла обрести ни самое себя, ни своего старого дома в Дебрецене, она таким естественным тоном сообщила Ленке Яблонцаи, что будет жить у нее, а если та не согласна, она отравится газом, — будто стакан воды попросила. Матушка с радостью поселила ее в моей, тогда уже опустевшей комнате, о несогласии и речи не было. Мелинда стала жить у нас, а вскоре все наше имущество едва не пустили с молотка из-за ее многочисленных неоплаченных долгов; она была прописана у нас как член семьи. Но Мелинда не могла обойтись без матушки и во время бомбежек, затребовав ее к себе на гору в качестве сторожа и компаньонки; она проводила у нас рождественские вечера, омрачая праздничные часы своими вечными язвительными замечаниями. Мелинду и матушку до самой смерти Мелинды тянуло друг к другу, словно двух влюбленных; не видясь хотя бы день, обе начинали испытывать какое-то странное беспокойство; иногда в Дебрецене они встречались, будто случайно, на полпути, отправляясь из дому в одну и ту же минуту, гонимые одним и тем же желанием: матушка вела меня за руку, Мелинда, вечная вдова, брела, одинокая, со своей неизменной сеткой. Встретившись, они сразу успокаивались, закуривали, смеясь, смотрели друг на друга. С красивого, доброго лица матушки на Мелинду смотрел Сениор, сквозь карикатурные черты Мелинды проглядывала Мария Риккль. И ни один дом, ни одна квартира в их жизни никогда — ни в кризисные, ни в счастливые периоды — не имели для них столь огромного значения, как дом на улице Кишмештер, где за закрытыми ставнями бушевали мрачные, прокопченные страсти.
94
Кубелик, Ян (1880–1940) — всемирно известный чешский скрипач.
Мелинда отнеслась к приказу серьезно и принялась усердно совершенствовать воспитание, полученное Ленке от Сениора. Вскоре матушка свободно отвечала на все ее вопросы; знала, что сукно под скатерть подкладывается для того, чтобы не гремели приборы, что хлеб нельзя откусывать, но лишь отламывать, что рыбу полагается есть с помощью специального ножа, что к дыне и к селедке полагаются две вилки, а спаржу, раков, угрей, мелкую дичь можно брать рукой. Мелинда устроила Ленке экзамен в доме сестры, богатой Маргит, где не только царили спокойствие и веселое доброжелательство, порождаемые сознанием обеспеченности, но и стол был отменный; к тому же старшую парку, полностью возложившую воспитание детей и хозяйство на грустную долговязую гувернантку, всегда легко было подбить на устройство какого-нибудь особенного обеда или ужина — да в период траура и делать больше было нечего, кроме как наедаться деликатесами. Маленькая Ленке прекрасно показала себя при накрытии стола; она знала, к какому блюду подходит белое, к какому красное вино, когда подают шампанское, какие напитки положены к десерту. Мелинда сухо констатировала: Ленке справилась с задачей, хотя она лишь порядка ради вбивала ей в голову, как накрывают праздничный стол и что с чем едят, — все равно ведь Ленке, скорее всего, всю жизнь проживет в нищете, и дай бог, чтобы каждый день ей хватало на похлебку. Эти слова Мелинды — в виде исключения — сослужили хорошую службу Ленке, заставив искренне возмутиться двух человек: долговязую экономку, которой молчаливая белокурая девчушка, боявшаяся даже шевельнуться, чтобы не навлечь на себя гнев тетки, нравилась в сто раз больше, чем сыновья и дочь Маргит, и самого мужа Маргит, который тоже по-человечески относился к Ленке Яблонцаи, ну, а кроме того, терпеть не мог Мелинду. Дюла Сиксаи, богач, лучшее приобретение купецкой дочери, каким-то образом всю жизнь жил под знаком трех главных стихий: земли, огня, воды. Он был крупным землевладельцем, в конце жизни принял чин начальника пожарной охраны, ему принадлежала знаменитая дебреценская купальня, названная им в честь жены «Маргит». Сиксаи долго смотрел на Ленке, одетую в траур; не только экономке, но и ему бросилось в глаза, что девочка не прикасается к игрушкам, по всей видимости боясь сделать что-нибудь не так, и лишь поглядывает, как играют ее двоюродные братья и сестра, дети с более счастливой судьбой; не решилась она сесть и в тележку, запряженную пони — эта упряжка была подарена недавно Дюле-младшему, — лишь стояла и робко гладила морду, гриву лошадки. Сиксаи задумался, глядя на девочку, почти не видную за уставленным серебряной и хрустальной посудой столом: что за безрадостное, жалкое существование, должно быть, ведет в доме Марии Риккль этот ребенок, которого Мелинда хочет выпустить в жизнь с таким вот ободряющим напутствием: мол, не надейся, все равно тебя ждет участь попрошайки. Дюла Сиксаи, хотя давно уже остепенился и лишь улыбался, вспоминая былую разгульную жизнь, былые похождения под именем Хенрика Херцега, все же тем не менее не забыл ни молодость, ни стихи Юниора, ни то бесшабашное обаяние, с которым тот отбивал подряд у всех своих друзей предметы их обожания и жертвой которого стала в Шаррете и Эмма Гачари, родившая на свет божий этого вот забитого несмышленыша. Дети Сиксаи — Маргит, Золтан, Дюла — хохотали и веселились в детской, им первым в Дебрецене привезли из Вены заводные игрушки, в доме Сиксаи бегал по рельсам игрушечный поезд, каталась обезьяна на велосипеде, куклы говорили «мама», танцевал медведь, ревел лев, кивал бритой головой китайский мандарин, пружинно покачивалась под маленьким седоком механическая лошадка — когда детям надоедало играть с настоящей лошадью. Хенрик Херцег вдруг ощутил сильнейшее искушение упаковать игрушки своих детей и отправить их на улицу Кишмештер — но вовремя остановил себя: Мария Риккль наверняка продала бы их и вырученную сумму обратила бы на какое-нибудь полезное дело: скажем, велела бы подновить чердачную лестницу или вырыть новый колодец. Глядя на Ленке, ровесницу его старшей дочери, Маргит, Сиксаи придумал другой ход. В тот вечер он никому ничего не сказал, но, когда к его детям зашел как-то доктор Уйфалуши, он пригласил его к себе в кабинет. А Уйфалуши во время своего ближайшего визита на улицу Кишмештер осмотрел Ленке и пришел к выводу, что здоровье девочки оставляет желать лучшего, у ребенка явное малокровие, да и нервы не в порядке, его нужно срочно послать в горы или к морю. Мелинда лишь криво улыбнулась, а Мария Риккль махнула рукой: где им взять на это денег. Если б у ребенка были родители, они и отвезли бы его к морю, а ее семья может предложить разве что купальню «Маргит», это, кстати, тоже не самый плохой вариант; зимой там каток, летом два огромных бассейна, при них кондитерская, пивная, буфет, гимнастический зал — настоящий маленький рай в городе, не уступит какому-нибудь средней руки курорту на море или в Татрах. Доктор Уйфалуши, хмыкая, дал себя немного поуговаривать, потом уступил, и на следующий день Мелинда появилась у Сиксаи: мама просит передать, что с этого дня Ленке после школы и вообще, когда у нее будет время, по предписанию врача будет ходить в купальню. Ей, Мелинде, некогда смотреть за девчонкой, пускай Маргит присылает коляску за Ленке, как-нибудь она тут побудет с другими детишками, да и долговязая пускай поработает за свое жалованье. Дюла Сиксаи ответил: ему не очень-то по душе эта идея, как и все прочее, что придумывает мама, потому что она же сама будет потом недовольна, он тут ничего особенного не может предоставить девочке, Мелинда прекрасно знает возможности купальни. Третья парка, однако, не стала доказывать обратное и закончила беседу; как раз в ото время в жизни Мелинды печально закончился роман с одним из квартирантов, которому после первого же робкого намека на его чувства тетя Клари передала требование Марии Риккль тотчас же съехать с квартиры; суета и многолюдность в доме Сиксаи действовали Мелинде на нервы, ей хотелось одиночества, чтобы без помех оплакать свою несбывшуюся мечту. За матушкой на другой день прибыла коляска Сиксаи с экономкой, в купальне ее встретил сам Хенрик Херцег и сказал: пусть чувствует себя как дома, тренер научит ее плавать, буфетчик предупрежден, что ей можно бесплатно есть все, что она захочет и сколько захочет, если же у нее появится желание поиграть, пусть заходит в дом, к детям. Матушка смотрела на гладкую, без ряби, поверхность воды, как иной смотрит в чье-то чужое лицо, пытаясь увидеть в нем свою судьбу. Ей дали купальный костюм, привязали к веревке, поддерживали на шесте, пока она не научилась плавать; от веревки и шеста она освободилась очень скоро, тренер утверждал, что у нее и к плаванью необыкновенные способности. С того дня она проводила в бассейне каждую свободную минуту, широкими, свободными движениями двигаясь в воде; она удивительно долго могла оставаться под водой — и иногда ради шутки вдруг складывалась и камнем уходила на дно; тот, кто видел это впервые, вскрикивал испуганно. А она замирала в зеленом сумраке, держась за нижние ступени спускающейся в бассейн лестницы, другой рукой зажимая себе нос, и наслаждалась тем, что люди считают ее мертвой; она и не подозревала, что спустя семьдесят пять лет, январским днем, врачи, обступив ее со всех сторон, сделают разрез на ее все еще красивой, длинной шее, чтобы впустить в легкие глоток спасительного воздуха, а она устало отвернет лицо и, отпустив скользкие ступеньки бытия, медленно опустится в тяжелую, зеленую воду смерти.
Мне понадобилось целых два года, чтобы докопаться до истины и узнать, как жили — пока еще жили вместе — Кальман Яблонцаи и Эмма Гачари и какие события предшествовали тому, что Эмма после смерти Богохульника ненадолго, а потом навсегда исчезла из города. Целая армия священников, близких и дальних родственников, знакомых, очевидцев и их детей помогала мне выяснить то, что никогда не интересовало мою матушку.
Ибо Ленке Яблонцаи, которой было уже пятьдесят два года в тот день, когда в нашу квартиру на улице Хуняди позвонила Эмма Гачари — с печатью смерти на лице, странная, в мужских ботинках, похожая на состарившуюся и одряхлевшую Элизу профессора Хиггинса, с синей розой на съехавшей набок шляпе — и матушка быстро впустила, почти втащила ее в квартиру, чтобы наши соседи, семья полковника, не увидели невзначай, что за невероятные у нас бывают посетители, — Ленке Яблонцаи в этот день еще могла бы услышать иную версию брака ее родителей, версию Гачари: бабушка лишь три дня спустя скончалась в дебреценской клинике. Но матушку эта версия не интересовала; она ничего не пыталась узнать и тогда, когда уже имела возможность свободно разговаривать с другой стороной, держа на коленях, в собственном доме, сына Белу и этим как бы давая понять Кальману Яблонцаи, что он уже может не опасаться поранить сознание дочери, сообщая ей факты, для восприятия которых она еще недостаточно созрела; версия Яблонцаи матушку не интересовала.
По мере того как шли годы после тех памятных похорон, по мере того, как матушка взрослела, она со все большей горечью думала про Юниора, который то появлялся, то исчезал и никогда не зарабатывал достаточно много, чтобы иметь возможность заботиться о ней, как заботятся о своих детях другие отцы, и ни разу не сказал, что хотел бы снова взять ее к себе. Мать же, Эмму Гачари, очернили в глазах Ленке столь основательно, что, пока та была тождественна или хотя бы относительно тождественна самой себе, Ленке просто не посмела бы вступить с ней в разговор; когда потерпела крах ее первая и единственная любовь, она и эту трагедию поставила в счет своим родителям, в них, в их запутанных, нечистых отношениях видя причину главного несчастья своей жизни; теперь любые воспоминания о них стали для нее не просто неприятны, но даже ненавистны. Когда Юниор умер, а Эмма Гачари поселилась в Пеште, матушка каждый месяц посылала ей деньги, ни разу не приписав ни единой строчки, и знала о жизни, о судьбе матери не больше, чем о жизни любого чужого человека. Если кто-нибудь приносил ей новости о матери, она лишь отмахивалась: зачем это, ей это не нужно. Не поддерживала она отношений и с Лейденфростами — по своей воле она один-единственный раз пришла к крестному отцу: ужас, который внушали ей непонятные дебреценским врачам приступы лихорадки, мучившие в детстве моего брата Белу, вынудил ее попроситься к ним на ночлег на две-три ночи, пока сына не осмотрят столичные специалисты; в 1915 году у нее не было денег не только на гостиницу — даже на дорогу и на другие расходы ей пришлось просить взаймы у Беллы Барток. Армин был достаточно умен, чтобы не навязывать крестной дочери встречу с Эммой Гачари; да и какой был в этом смысл: пропасть между матерью и дочерью давно уже стала непреодолимой. Когда, собирая материал для этой книги, я разыскивала не виданных прежде родственников и мы со смехом обнаруживали на лицах друг друга общие, фамильные черты, выяснилось, что новое поколение Лейденфростов знает имена всех моих дядьев и теток, но о матушке они и понятия не имели и даже не подозревали, что у «тети Эммы» была дочь по имени Ленке. Ленке Яблонцаи избегала всех, кто мог бы напомнить ей об Эмме Гачари. Самым потрясающим в моем расследовании был момент, когда обнаружилось: матушка даже не знала, сколько у нее было родных братьев и сестер, не знала, что несчастный брак Кальмана Яблонцаи и Эммы Гачари дал жизнь не семи, а девяти детям.
28 апреля 1889 года Эмма Гачари села в поезд, чтобы начать новую жизнь в Дебрецене полноправной — как она считала — хозяйкой паллагского имения; на руках у нее спит родившийся 16 марта Йожеф; она счастлива, что вместе с Пештом уходит, убегает назад и их абсурдная, нищая жизнь. Она уже соскучилась по Ленке, которая своими танцами, веселым нравом, причудливыми самодельными стишками и историями так украшала их жизнь, со дня на день становясь все милее; Эмма жаждет показать самого юного Яблонцаи свекрови, которой как раз исполнился сорок один год и которая, уверена Эмма, наконец-то перестала на них сердиться и готова помочь им стать самостоятельными. Но оказывается, что Ленке не ждет их в Паллаге, а когда Эмма выражает намерение сейчас же ехать за дочерью, Юниор лишь лепечет что-то невразумительное. Скрывать от нее истинное положение дел удается недолго; через несколько дней она узнает, что Паллаг принадлежит не им, а мамочке, Юниор только управляет поместьем, да и то под контролем, и должен отчитываться за каждый филлер, мамочка Йожику видеть не желает, им самим тоже запрещено появляться в городе, Ленке же Мария Риккль и не думает отдавать, а если они попытаются все же забрать ее, то семье придется тут же убираться из Паллага, и тогда не останется иного выхода, кроме самоубийства, так как Юниор, конечно, содержать их не сможет. Эмма Гачари догадывается, что теперь ее предали окончательно, да еще и похитили у нее дочь; догадка эта — смертный приговор их супружескому союзу. Если б не грудной ребенок, Эмма тут же снялась бы с места и уехала куда глаза глядят; где и на какие средства она стала бы жить — неважно; правда, до этого дело не доходит: Йожика часто болеет, не пускаться же с ним на рискованные авантюры. Мальчик оказался не только болезненным, но и предупредительным: убедившись, что в сумбурной жизни родителей у него нет ни места, ни перспектив, он удаляется в лучший мир; его хоронят 16 мая, за гробом, кроме родителей, идет только чета Лейденфростов. Прямо с кладбища Эмма отправляется за Ленке, с ней идет Эржебет; Эржебет — свидетельница, что Эмму просто-напросто не пустили в дом на улице Кишмештер; Мария Риккль, сидевшая у окна, издали узнала их и велела запереть ворота на засов, а Мелинда объяснила столпившимся прохожим, что это их бедная родственница, бедняжка помешалась на том, что у нее якобы украли дочь, вот и ходит, грозит подать в суд. С этого дня супружеские отношения между Юниором и Эммой ограничиваются весьма редкими моментами близости; к несчастью, чуть ли не каждый из таких моментов дает жизнь новому ребенку. В первый раз Эмма Гачари уходит от Юниора через несколько недель после смерти Йожефа; одна лишь Эржебет, давшая ей денег на дорогу, знает, что она поехала в Пешт попытать счастья. Внучка Даниеля Широ умна и образованна, куда умнее и образованнее своего мужа; но где бы она ни появилась в поисках работы, на нее смотрят с изумлением и даже с подозрением: ей все еще только неполных двадцать шесть лет и выглядит она так, что ее можно представить в любой роли, но не в роли служащей. Недаром же лишь к пятидесяти годам, когда основательно поблекла ее яркая красота, смогла наконец Эмма Гачари — по протекции того же Лейденфроста — поступить на службу в контору «Хандя»; [95] к этому времени прежними остаются у нее лишь прекрасный почерк, абсолютная грамотность да умение четко излагать свои мысли — лицо же и тело несут на себе слишком явные следы бурно прожитой жизни. А пока она не нужна никому — ни компаньонкой, ни гувернанткой, рекомендательных писем у нее нет, на заводах — она заходит и к Ганцу — ей лишь улыбаются да пытаются ущипнуть. Она снова бросается в Фюзешдярмат, и снова Ракель Баняи не принимает ее; чтобы не оказаться на улице, ей остается лишь один путь: назад, в Дебрецен. Бурная встреча, оправдания, стыд, вновь вспыхивающее желание — и взаимные подозрения — все это лишь подогревает ту страсть, плодом которой становится Шандорка. Оправившись после родов, Эмма делает еще одну попытку вернуть Ленке и заодно показать нового сына-наследника, но купецкую дочь внук Шандор интересует примерно как прошлогодний снег, о выдаче же Ленке она и слышать не хочет: Эмма уже уморила троих детей, кто знает, не ляжет ли рядом с ними и новорожденный, — пусть хоть одно дитя останется жить, то, которое воспитывается в доме на улице Кишмештер.
95
«Хандя» («Муравей») — кооперативное объединение мелких производителей и торговцев, созданное в 1898 г.
Когда приходит весть, что Сениор при смерти, семья Юниора — которая живет в Паллаге не так уж плохо, всем обеспечена, а Геза Риккль как контролер ведет себя довольно корректно, так что у них даже остается немного денег, — не только искренне грустит (Эмма никогда не забывает: Сениор был единственным, кто сразу признал и принял ее), но и надеется: может быть, эта смерть откроет перед ними двери дома на улице Кишмештер. Надежду Юниора лишь укрепляет траурное объявление, где рядом с его именем упомянуты и Эмма, и Шандорка; но ему приходится испытать жестокое разочарование: двери родного дома раскрылись лишь в последний день агонии Сениора, и раскрылись только перед ним; Мария Риккль не упускает случая заявить: она желает, чтобы Эмма почувствовала себя плохо и не смогла прибыть на похороны, она не потерпит ее присутствия среди скорбящих членов семьи. Слова купецкой дочери снова до предела обостряют отношения между мужем и женой; в день похорон Эмма без обиняков выкладывает, что именно она думает и о муже, и о свекрови, а потом одевает светлое платье и, напевая какой-то куплет, заявляет, что траур к ней не относится, она ведь не принадлежит к членам семьи, а когда Юниор отправляется хоронить отца, Эмма тоже едет в город, идет в кондитерскую, заказывает croque en bouche, [96] ест с аппетитом, просит завернуть ей сладостей для малыша. Еще не наступил вечер, а уже весь круг родных и знакомых Ансельма обсуждает ее скандальное поведение; общая молва и без того не в восторге от Эммы — а ведь она в это время, кроме как в церковь да к Лейденфростам, да еще за покупками, и не выходит никуда, Муки Дарваши даже в театр ее никогда не берет, чтобы, не дай бог, она не встретилась с его родней; тем не менее о ней много сплетничают в Дебрецене. Купецкая дочь через Мелинду пускает гулять расхожее мнение: невестка ее — злобное, себялюбивое, больное душой и телом существо, она не достойна быть членом их семьи, и можно только пожалеть несчастную Ленке, с трудом спасенную из рук этого чудовища, если ее когда-нибудь снова отдадут Эмме, которая при прочих ее пороках еще и кокетка. (В лексике Мелидны это слово означает: на ней хорошо сидит платье, на нее оглядываются люди, она заботится о своих волосах.) Ну а кроме того, Эмма кальвинистка, это тоже ничего хорошего никому не принесет, так что рано или поздно дело все равно кончится разводом, Кальман явно женился необдуманно. Тщетно Лейденфросты и их друзья распространяют собственную версию, в защиту Эммы; Эмма Гачари — слишком яркое явление, чтобы вызвать сожаление к себе, и даже те, кто в общем-то симпатизирует ей, не могут поверить, что если купецкая дочь не способна ее полюбить, то виновата в этом не Эмма. Если она не способна воспитывать Ленке, стало быть, она плохая мать; или, может быть, в самом деле неверная жена — ведь если б это было не так, то Юниор, прежде, до женитьбы, всегда такой веселый, не ходил бы по городу как в воду опущенный. А Эмма Гачари еще много лет сохраняла верность Кальману Яблонцаи; даже когда молва смешала ее имя с грязью, клеветники не могли привести в доказательство ничего, кроме ее гордой осанки, красоты, заставлявшей оборачиваться ей вслед прохожих на главной улице, ее цветных вуалей — и смелости, с которой она подняла брошенную ей перчатку. Она жила в полной зависимости от чужих для нее людей — и тем не менее держалась дерзко, даже вызывающе, — вот что не укладывалось в голове у дебреценоких кумушек: в те времена, когда матушка моя была ребенком, люди зависимые вели себя смиренно; кроме того, всем, кто вступал с ней в разговор, она говорила невероятнейшие вещи: утверждала, например, что во всем, что произошло, виноват Юниор вместе со своей родней, она же лишь жертва какого-то невероятного стечения обстоятельств, какое бывает лишь в романах, она расплачивается за то, что совершил кто-то другой.
96
Вид пирожного (франц.).
Эмма чуть не каждый день прогуливается по Рыночной улице; встречаясь с золовками, лишь кидает на них горящий взгляд и не здоровается; часто подкарауливает Ленке на углу улицы Кишмештер или возле школы, но не смеет подойти к ней, боясь нарушить душевный покой дочери — лучше бы она не боялась этого! Матушка так и не смогла никогда поверить, что Эмма Гачари искала ее, любила, требовала, чтобы ее отдали ей обратно; не поверила Ленке и тому, в чем тщетно пытался убедить ее крестный отец, Лейденфрост, которого она наконец узнала в 1915 году, после смерти Эржебет Гачари: насущный хлеб ее родителей был в руках купецкой дочери, и мать просто не могла, не имела права каким-либо насильственным действием поставить под удар их паллагское бытие.