Страх влияния. Карта перечитывания
Шрифт:
Китс, менее чем двадцатью годами позже, борется с ношей очищения, замечательно похожей на потребность сублимировать интериоризированным «поиском без страха» то, что все же позволило Мильтону узреть Битву на Небесах. Но аскесис Китса решительнее, ибо его Осеняющий Херувим — двойственный образ Мильтона и Вордсворта. У Китса очищение становится вполне явным и порождает то место «Падения Гипериона», где очам поэта предстает Муза Монета:
«…Если ты не сможешь
Ступени эти одолеть — умри.
Там, где стоишь, на мраморе холодном.
Пройдет немного лет, и плоть твоя,
Дочь праха, в прах рассыплется; истлеют
И
Не сохранится здесь, на этих плитах.
Знай, истекает твой последний час;
Во всей Вселенной нет руки, могущей
Перевернуть песочные часы
Твоей погибшей жизни, если эта
Смолистая кора на алтаре
Дотлеет прежде, чем сумеешь ты
Подняться на бессмертные ступени».
Я слушал, я смотрел; два чувства сразу
Жестоко были ошеломлены
Угрозой этой яростной; казалась
Недостижимой цель; еще горел
Огонь на алтаре, когда внезапно
Меня сотряс — от головы до пят —
Озноб, и словно жесткий лед сковал
Те струи, что пульсируют у горла.
Я закричал, и собственный мой крик
Ожег мне уши болью; я напряг
Все силы, чтобы вырваться из хватки
Оцепенения, чтобы достичь
Ступени нижней. Медленным, тяжелым,
Смертельно трудным был мой шаг; душил
Меня под сердце подступавший холод;
И, пальцы сжав, я их не ощутил.
Должно быть, за мгновенье перед смертью
Коснулся я замерзшею ногой
Ступени — и почувствовал, коснувшись,
Как жизнь по ней вливается…
Здесь сублимируется самый целостный пример чувственного воображения со времен Шекспира. И здесь заканчивается поэзия
Китса, хотя поэт прожил еще год и несколько месяцев после написания своего важнейшего фрагмента. Конечно, его смертельная болезнь была причиной возникновения этого видения, но нам следует спросить: что поэтически представляет собой бесчувственность, почти разрушающая здесь Китса? Аскесис здесь направлен не на чувства, но на веру Китса в них, веру столь возвышенную, что она беспримерна для гуманистической поэзии. И все же эта вера, хоть и укоренившаяся в характере Китса, перешла к нему от юного Мильтона, с объединяющей его творчество грезой о человеческих возможностях, о последней возвышенности эпохи Возрождения, и от юного Вордсворта, визионера Революции. Если Китс очищает ее от себя, он очищает ее также от великолепия своих Великих Оригиналов. Повзрослев (или подвергшись руинированию), они пережили свои собственные очищения, но сохранили видения своей молодости. Китс делает для предшественников то, что они не смогли сделать для себя: он усомнился в глубочайших и наиболее влиятельных натуралистических иллюзиях, которые когда-либо создавал дух. И, сомневаясь в них и в своем лучшем «я», он вызывает последнее видение себя самого, но в великолепии крайней изоляции:
…Без остановки, без поддержки,
Лишь слабый смертный, я переношу
Груз вечного спокойствия…
Твердость стиля, принудительность выражения в «Падении Гипериона» происходят от особенного аскесиса Китса, гуманизации, которая почти искупает горечь этой пропорции ревизии. Для не столь уравновешенных поэтов искупления нет. Браунинг и Йейтс, оба зависимые наследники Шелли (при том, что Браунинг, как признавал Йейтс, также оказывал «опасное влияние» и на него), являют собой пример вполне поэтически зрелого самосокращения. Сублимация Браунинга позволяет ему создать свой драматический монолог и вместе с ним одаряет его искусством кошмара, несопоставимым ни с чем, написанным на английском языке.
XXV
Вот пни торчат. Когда-то лес был тут,
А нынче лишь безжизненный сушняк.
(Не так ли, что-то смастерив, дурак
Уничтожает собственный свой труд
И прочь бежит?) Здесь птицы не поют,
На всем распада и забвенья знак.
XXVI
Земля больная язвами пестрит,
И на бесплодной почве меж камней
Мох гноем растекается по ней.
Вот дуб, но он параличом разбит.
Дупло — как рот, что мукою раскрыт
И молит смерть явиться поскорей.
XXVII
А путь неведом, и густеет мгла,
И цели я, как прежде, не достиг.
Вдруг птица, вестник духа зла, на миг
Во тьме коснулась моего чела
Драконовыми перьями крыла,
И понял я: мне послан проводник.
ХХVIII
Глаза я поднял, и увидел вдруг
Уж не равнины бесконечной гладь,
А горы — если можно так назвать
Громады глыб бесформенных вокруг,—
И начал думать, подавив испуг,
Как в них попал я, как от них бежать.
XXIX
И понимать я начал — в этот круг
Лишь околдован мог я забрести
Иль в страшном сне! Нет далее пути…
И я сдаюсь. Но в это время звук
Раздался вслед за мною, словно люк
Захлопнулся. Я, значит, взаперти.
XXX
И тут забрезжил свет в мозгу моем!
Нагой утес я слева узнаю.
Лоб в лоб столкнувшись, как быки в бою,
Направо две скалы… Каким глупцом
Я был, когда в отчаянье немом
Не замечал, что цель нашел свою!
XXXI
Не Черного ли Замка там массив?
Он круглой низкой башнею стоит,
Слеп, как безумца сердце. Стен гранит
Черно-багров. Так бури дух, игрив,
Тогда лишь моряку покажет риф,
Когда корабль надломленный трещит.
Почему это следствие аскесиса? Или почему тот же аскесис обнаруживается в «Кухулине успокоенном», где герой соглашается терпеть общество трусов в своей загробной жизни? «Поэт, а не честный человек» — вот целый афоризм Паскаля. Подвергнуть предшественника ревизии — значит лгать не о бытии, но о времени, а аскесис — это ложь об истине времени, времени, когда эфеб надеялся достичь самовластья, уже испорченного временем, опустошенного инаковостью.
Шелли первоначально обратил как Браунинга, так и Йейтса к поэзии, подав им пример самопоглощающего самовластья, того единственного поиска, который смог бы вернуть им надежду зачать себя заново. Оба они должны были встревожиться, прочитав в «Защите» моральное пророчество, в котором Шелли говорит о поэтах, что, сколь бы ни ошибались они как люди, «они… омыты кровью всеприемлющего и всеискупающего Времени». Это орфическая вера, а Браунинг и Йейтс недостаточно сильны, чтобы жить и умереть в ее чистоте. Орфей Шелли — Поэт «Аласто- ра», придерживающийся разделения на Видение и Любовь и громко восклицающий: «…И не долго Сон и Смерть / Удержат нас в разлуке!» Сыновьям поэтического отца, Браунингу и Йейтсу, нужно спастись от этого безжалостно расстроенного поиска, чистоту воображения которого не смог вынести ни один последователь.