Странствия
Шрифт:
На это отец, как рассказывали, несколько раз порывался ответить, но не смог, ибо великая любовь, которую испытывал он к дочери, лишила его языка. Он снова упал ничком и пролежал так без чувств долгое время. Некоторые из присутствующих при этом вельмож не могли удержаться от слез. Это заметил бирманский король и, зная, что вельможи эти пегу и бывшие вассалы Шеминдо, а посему сомневаясь в их верности, приказал им тут же отрубить головы, гневно воскликнув:
— Если вам так уж жалко вашего короля, отправляйтесь вперед и приготовьте на том свете ему покои, он, надо думать, вознаградит вас за верность.
После чего, еще более распалившись, велел убить и дочь Шеминдо, обнявшую бесчувственного отца, совершив зверскую жестокость, ибо не хотел признавать даже естественного проявления чувств. А так как и вид Шеминдо ему тоже опостылел, он велел его бросить в тесную тюрьму, где тот провел последнюю свою ночь под надежной охраной.
Глава CXCVIII
Как
Едва наступило следующее утро, по городу было громогласно объявлено о том, что всем надлежит присутствовать при казни несчастного Шеминдо, бывшего короля Пегу. Сделано это было для того, чтобы, убедившись воочию в его смерти, народ потерял всякую надежду вернуть его на престол, чего все желали, предсказывая, что когда-нибудь так и будет. Дело в том, что Шеминдо был пегу, а Бирманец чужаком {351}, а все пегу чрезвычайно боялись, как бы вскорости новый король не уподобился последнему, убитому сатанским шемином, бирманскому королю, проявившему у них такую ненасытную жестокость, что не проходило дня, за который он не казнил бы пятисот человек и более, а бывали дни, когда отрубалось и четыре и пять тысяч голов — и все это за самые незначительные проступки, за которые, будь в стране настоящее правосудие, не полагалось бы вообще никакого наказания.
Было уже около десяти часов утра, когда несчастного Шеминдо извлекли из его подземной темницы и повели на казнь. Происходило это следующим образом. Спереди, чтобы расчистить шествию путь, ехало сорок всадников с пиками в руках, а за ними столько же с обнаженными мечами; все они призывали народ, собравшийся в несметных количествах, посторониться; далее следовало множество воинов, по подсчетам очевидцев, не менее полутора тысяч числом, вооруженных аркебузами и держащих зажженные фитили наготове. За этими людьми (которых они называют «тише лакаухо», что означает «подготовители гнева короля») шло сто шестьдесят вооруженных слонов с башнями, покрытыми шелковыми балдахинами, расположены они были по пять в ряд, что составило тридцать две шеренги. Далее таким же порядком, по пять в шеренгу, ехали с черными знаменами, на которых были изображены кровавые пятна, пятнадцать всадников, громко возглашавших:
— Внемлите, несчастные люди, снедаемые голодом, коих непрестанно преследует судьба, властному воззванию десницы возмездия, карающей тех, кто оскорбил своего повелителя, дабы в памяти вашей запечатлелся ужас уготованной им казни.
Затем ехали еще пятнадцать всадников, одетых в ярко-красные одежды, придававшие им страшный и зловещий вид. Под пятикратный звон трех колоколов они громко произносили столь печальными голосами, что вызывали слезы присутствующих:
— Этот суровый приговор велит привести в исполнение бог живой, господин правды, стопы чьих священных ног суть волосы наши, повелевающий, чтобы ныне казнен был Шери Шеминдо, захватчик земель великого бирманского короля, властителя Тангу.
Этим возгласам шествующие впереди громко вторили: «Faxio turque panan acoutamido», — что означает: «Да погибнет содеявший это, и да не будет ему пощады!» Следом ехало пятьсот бирманских всадников, а за ними пехотинцы с круглыми щитами и обнаженными мечами, некоторые из них в нагрудных панцирях и кольчугах. Последние со всех сторон окружали осужденного на казнь. Его усадили без седла на тощего одра, на крупе которого сидел палач, поддерживавший его под руки. Страдалец был так нищенски одет, что тело его проглядывало сквозь дыры. И как верх унижения на голове его был надет шутовской венец наподобие кольца из соломы, который подкладывают, когда садятся на урыльник. Снаружи венец был весь обвешан раковинами, нанизанными на синие нитки, а на шею осужденному поверх железного ошейника, в который он был закован, накинули заместо ожерелья связку репчатого лука. Но, несмотря на то что Шеминдо ехал в этом унизительном наряде и лицо у него было как у мертвеца, выражение его глаз, которые он время от времени подымал, говорило, что царь — он, и это с такой суровой мягкостью в выражении лица, что нельзя было удержаться от слез. Вокруг осужденного, кроме описанной охраны, ехали еще тысячи всадников вперемежку с боевыми слонами. Миновав двенадцать главных улиц города, на которых собралось бесчисленное множество народа, шествие достигло наконец улицы под названном Сабамбайнья. Отсюда Шеминдо (как я уже, кажется, говорил) всего двадцать восемь дней назад выходил на бой с Бирманцем. Тогда выход Шеминдо был такой торжественный и пышный, что, по словам всех тех, кто был тому очевидцами, а свидетелем его был и я, он представлял собой одно из самых великолепных зрелищ подобного рода, которые когда-либо приходилось видеть людям. В свое время я нарочно воздержался от его описания, как потому, что не дерзнул при своих слабых способностях живописать такую картину, так и потому, что боялся, если бы я изобразил все как было, прослыть лжецом во всем, что я рассказываю. Но так как я собственными глазами видел оба этих события, если я и обойду молчанием великолепие первого, я желаю расписать всю убогость второго, чтобы на примере столь великой перемены, происшедшей всего за каких-нибудь несколько дней, люди уразумели, как мало следует ценить земное благополучие и все блага, которые дарует изменчивая и лживая фортуна. Проходя по улице Сабамбайнья, несчастный осужденный приблизился к тому месту, где стоял наш капитан Гонсало Пашеко с остальными ста с лишним португальцами, среди которых оказался человек низкого происхождения и низкой души. Если верить его словам, два года назад, когда страной правил еще Шеминдо, этот человек обратился к Шеминдо с жалобой на какую-то совершенную у него кражу, но не был выслушан с достаточным вниманием. Этот глупец до сих пор не позабыл своей обиды, и сейчас, едва несчастный поравнялся с местом, где находились Пашеко и прочие португальцы, извергая неразумные и бесполезные слова, решил, что сможет наконец отомстить обидчику, и закричал так, что все его услышали:
— Разбойник Шеминдо, припомни-ка день, когда я пришел жаловаться тебе на то, что меня обокрали. Почему не наказал ты виновных, которых я тебе назвал? Ну что ж, сегодня ты расплатишься по заслугам за все свои дела, а я сегодня еще поужинаю куском твоего мяса, которым поделюсь со своими собаками.
Несчастный осужденный, услышав слова этого безрассудного человека, поднял глаза к небу и после некоторого размышления повернулся к нему и сказал:
— Прошу тебя, друг, во имя доброты того бога, в которого ты веришь, прости мне то, в чем я, по словам твоим, перед тобой провинился, и вспомни, что не христианское это дело поминать былое человеку в столь тяжелом положении, как мое, когда тебе это понесенной тобой утраты не вернет, а меня лишь тревожит и огорчает.
Гонсало Пашеко, услышав слова своего соотечественника, велел ему замолчать, что тот и сделал, после чего Шеминдо, сохраняя серьезное выражение, взглянул на Пашеко с признательностью и, немного успокоившись, видимо, чтобы отблагодарить его хотя бы словами, поскольку сделать это иначе он не мог, произнес:
— Ничего бы больше я сейчас не хотел, будь на то божья воля, как лишний час жизни, чтобы принять ту веру, которую вы исповедуете, ибо вы, как мне не раз говорили, поклоняетесь единственно истинному богу, между тем как все иные ложны.
Услышав это, палач так ударил его по лицу, что кровь потекла у него из носа; но несчастному удалось остановить ее руками, несмотря на стеснявшие его оковы, после чего он сказал палачу:
— Оставь мне, брат, немного крови, чтобы тебе было на чем стушить мое мясо.
Следуя своим порядком, шествие достигло того места, где должна была свершиться казнь. Шеминдо к этому времени был уже настолько плох, что почти ничего не понимал. Он поднялся на высокий эшафот, особо воздвигнутый, и должен был выслушать приговор, который очень громким голосом прочитал с некоего подобия кафедры чиновник суда. Содержание его можно было бы выразить в следующих немногих словах:
«Бог живой глав наших, венчанный короной царей Авы, повелевает предать смерти изменника Шеминдо, возмутившего племена земли сей и бывшего всегда смертельным врагом бирманского народа».
Произнеся эти слова, он сильно махнул рукой, и палач единым махом отрубил Шеминдо голову и показал ее бесчисленному народу, столпившемуся у эшафота. После этого палач разрубил тело казненного на восемь частей, отложив кишки и прочие внутренности в сторону, и прикрыл все куском ткани желтого цвета, считающегося у них траурным. Так тело Шеминдо пролежало почти до ночи, после чего было предано сожжению так, как будет описано ниже.
Глава CXCIX
О том, как бирманский король вернул казненному Шеминдо отобранное у него государство и каким образом последний был погребен
Разрубленное на восемь кусков тело Шеминдо было выставлено на всеобщее обозрение до трех часов пополудни. Народ валом повалил смотреть на королевские останки, как опасаясь кары, ожидавшей уклонившихся, так и потому, что священники всем побывавшим на месте казни отпускали все грехи (это называется у них «ашипаран»), не требуя, если виновник совершил кражу, никакого возвращения украденного владельцу. В три часа, когда шум и крики смолкли, после того как глашатаи под страхом тягчайших наказаний потребовали тишины, раздалось пятнадцать ударов в колокол с перерывами после каждых трех ударов. По этому сигналу из деревянного дома, находившегося в пяти или шести шагах от эшафота, вышло двенадцать мужчин в черных одеждах, обрызганных кровью. Лица у них были закрыты; все они держали серебряные булавы на плечах. За ними последовало двенадцать талагрепо, о которых я уже несколько раз говорил, что таков у них самый высокий сан среди языческого духовенства и что народ почитает их за святых. Вслед за ними появился шемин Покасера, дядя бирманского короля, которому по внешнему виду можно было дать более ста лет. На его одежде были также траурные эмблемы. Окружали его двенадцать маленьких мальчиков в богатых одеждах с украшенными насечкой мечами на плечах. Последний, в знак величайшего почтения, с множеством церемоний, трижды простершись ниц, со слезами на глазах произнес, как бы обращаясь к покойному, следующие слова: