Тогда, в дождь
Шрифт:
— Боитесь? — спросил я.
— Что вы! Стройте, возводите свой мир, господа, да будьте любезны — оставьте мне мой мир, в котором властвовать буду я один. Орудуйте в своих галактиках на здоровье, только, умоляю вас, не троньте моей звезды! Ибо она — моя, это непреложно! Моя и только моя. Я, господа, поэт, и без своей звезды… — он грустно развел руками. — А главное, уважаемые господа: намереваясь сравнять небо с землей, прежде всего наведите порядок в себе самих. Завоюйте какое-то моральное право на власть, на господство. И поймите меня правильно: можно выиграть все и в то же время остаться нищим. Можно иметь и танки, и самолеты, и автоматы. И не какие-нибудь бумажные, как болтали до войны, а самые настоящие, добротной стали, которые отменно попадают
Ого! Он разошелся как полагается, до испарины на лбу, говорит с воодушевлением, точно с кафедры, — широко размахивая сухими, пожелтевшими руками, соединяя их на впалом животе, прикрытом черным пиджаком английской шерсти: и спор он ведет уже не с Даубарасом — я это вижу; и конечно же не с Вимбутасом или беднягой Мике; он читает лекцию мне, рабфаковцу Глуоснису, и ни в чем не повинной Марго, которая и без того, надо полагать, немало их наслушалась — ишь как озорно строит она кому-то глазки; но кому? И пусть строит, только пусть остается здесь, около меня, не хочу оставаться в одиночестве — по крайней мере, пока Шапкус не кончит; ага, выдохся, платочком отирает пот со лба; настал мой черед.
— А почему вы считаете, — заговорил я, — что у нас ее нет… этой самой потребности в культуре? Народ, кажется, не сегодня возник на свете. Если мы будем исходить из его многовекового опыта…
— Народ!.. — горестно воскликнул Шапкус — Масса!.. Неужели вы полагаете, что масса, а не вдохновенная творческая личность создала «Сикстинскую мадонну»? «Девятую симфонию»? Написала «Идиота»?
— Не настолько я наивен, товарищ доцент.
— И то ладно, мой милый мальчик: наивным уши рвут. В конце концов, что такое народ? Модное словечко, не более того. Нация — да, а народ… Сама этимология указывает здесь на то, что это категория скорее материальная, чем духовная… так называли себя темные, дремучие славяне в восточных болотах… Литвины… испокон веков тяготели к ратным сообществам… Но дело не в этом. Потребность в подлинной культуре, уважаемые, заложена вовсе не там, где ее ищете вы, — в лучшем случае это мутная поверхность источника, — а в жизнеспособных, сугубо разграниченных духовных устремлениях высокоразвитых интеллектов… в духовном вольном общении… то есть, уважаемые господа, в самых сокровенных глубинах, которых вы… никогда…
— Мы? — вырвалось у меня. — Кто это — мы?
— Да хотя бы и ты с Даубарасом. Или с Гарункштисом. С миллионами таких, кого я позволю себе обобщить одним словом — die Masse[12]. В данном случае, быть может, и оправдано это слово — народ. Но только в данном, ни в каком ином.
Да, разошелся, ничего не скажешь; похоже, что он, этот уплощенный, с отливающим желтизной лицом индивид всерьез считает, что мы какие-то твари болотные; и если не все из его речи до меня дошло, то это еще не значит, что…
— Жаль, —
— Думаю, ему это было бы интересно.
— Интересно? Что вы, товарищ доцент…
— Мой милый мальчик, — Шапкус склонил голову набок и улыбнулся — мгновенно и скорбно. — Мой милый мальчик, — повторил он, строго отчеканивая каждое слово. — Неужели ты считаешь, что монополия на власть дает заодно и талант? Что Даубарас создаст вам литературу? Товарищ представитель Казис Даубарас? («Маэстро Даубарас…» — улыбнулся кто-то вместо меня.) Старина Фрейд, думается мне, был стократ прав, утверждая, что стремление к власти и славе, друзья мои, всегда было тем непреложным духовным стимулом, который, увы…
Дальше я уже не слышал, так как почувствовал, как меня взяли за локоть; я и не предполагал, что профессор так силен. Но это был он, профессор, выплывший к нам из тумана, — в жилете без галстука, его седые космы еще больше растрепались; профессор держал в руке рюмку.
— Перестань, Маргарита, — бросил он не причастной к беседе Марго, а не Шапкусу и не мне. — Дай познакомиться. Вимбутас. Гроза первокурсников Вимбутас.
— Папа! Вы же с Глуоснисом и так…
— Неважно! Гроза Бенедиктас Вимбутас… Звучит?! — он приподнял рюмку повыше. — Коллега литератор?
— Собираюсь… — робко промямлил я. — Хотелось бы…
— Беги отсюда, юноша… беги от иллюзий… если еще можешь, то беги… Ведь сухим из воды, как ты знаешь…
Он чокнулся со мной, да так лихо, что напиток выплеснулся через край, профессор выпил оставшуюся часть («Бенис, сердце! Печень!.. Осторожно, Бенис!» — услышал я), резко повернулся и пошел к остальным; с меня было предостаточно всего, что здесь творилось; я поставил полную рюмку на стол и глянул себе под ноги.
— Вы говорите — народ… Это же сущая интеллектуальная бессмыслица, мой милый мальчик… коль скоро нашей интеллигенции далеко до общего уровня эпохи… если мы все еще, словно barbari in media civitate[13]. Ибо культура, как нас учил еще старина Шпенглер, есть либо абсолютный интеллектуальный медиум, либо абсолютный интеллектуальный вакуум — смотря какое влияние… Но… да вы не слышите меня, мой милый мальчик?.. Вам плохо, скажите же, Глуоснис? Маргарита, ангел мой, взгляните на вашего юного гостя…
— Нет, что вы! — расслышал я собственный голос, до странного хриплый и неприветливый. — Что вы… Мне очень даже хорошо… Пропадите вы пропадом!
— Ну, это вы… я бы сказал…
— Про-па-ди-те… — просипел я своим пересохшим горлом и направился к двери; «пропа…» — прошептал я мысленно и довольно грубо оттолкнул подбежавшую ко мне Марго; деревянные божества качнулись на коридорной стене. — Все-превсе… ведь…
— …ибо тот, кому достанется…
— Что? — Ауримас остановился как вкопанный; шумели деревья, под ногами шуршала сухая трава, в лицо веяло холодом; ночная тьма и та как бы ощущалась физически — словно песок, ветер или вода. — Что ты говоришь? С кем разговариваешь? И кто ты такой?
— Разговариваю я с тобой, а кто я такой… мы же знакомы… — отвечал тот же голос, — только знай… тот, кому достанется… учти, тот всегда…
Дохнул ветер, сорвал с дерева лист и швырнул его мне в лицо; я зажмурился; тот, кому достанется… — по-прежнему звучало в ушах — что? — перо синей птицы, — но откуда-то совсем издалека — из детства; деревья шумели, трава шуршала, ночной ветер, точно невидимое существо, мокрыми холодными пальцами щупал горло; тот, кому достанется, а сквозь ветви, точно сквозь насупленные брови, поглядывал бледный, неприветливый месяц — смотрел, хмурил свое многоопытное чело и подмигивал злобным оком Старика…