Тревожные облака. Пропали без вести
Шрифт:
Старпом запрокинул голову, прислушался. Вот уже минут десять как попутный ветер стих. Порывы зюйд-веста заставляли трепетать и громко биться парус. Характерный звук, хлопающего паруса служил сигналом для его перестановки.
– Опять на восток погонит, - сказал Петрович, сменяя Сашу у штурвала. Дощатый ящик скрипнул под ногами старпома.- Сходи, Саня, займись парусом.
– Так что же в двадцать третьем, Петрович?
– пристал к нему Виктор.- А?
– Ну!
– цыкнул старпом.- Топчешься тут. Тебе спать надо.
– Меня Саша позвал,- обиделся Виктор.
Петрович спросил в упор:
– Чего он поднял тебя? Испугался?
Виктор
– Саша ничего не боится!.. Посоветоваться надо было…
Петрович недоверчиво посмотрел на матроса, но спорить не стал.
– Ладно, слушай,- начал он, когда в рубку вернулся Саша.- Было это аккурат в январе, ровно тридцать один год назад…
С тех пор как стала машина и механик постоянно находился в кубрике, старпому редко удавалось довести до конца какой-либо из своих рассказов о гражданской войне. Дядя Костя тоже знал Прикаспий и непременно ввязывался в спор, горячился, сбивал Петровича с мысли. Сгорбившись и скрестив на койке ноги, механик раздраженно выкрикивал свое, пока старпом не умолкал. Спорили обо всем: о рыбалке на Каспии, о Гурьеве и Астрахани, о тамошних ветрах и травах, а чаще всего о том, как погиб Кочубей. Костя уверял, что Кочубея повесили на рыночной площади в Астрахани («На глазах моих дело было, чудак человек!..»), и переспросить его было невозможно: Старпому осточертело это, и он стал реже вспоминать о Кочубее. Но механик по привычке ввязывался теперь и в рассказы о польском походе, о разгроме Булак-Балаховича, о станичной жизни - во все, о чем бы ни заговорил старпом. Тот сердился, досадливо кривил тонкие губы и, сплюнув, выходил на палубу.
Зато сейчас, стоя в рубке и сжимая в руках послушный штурвал, Петрович не спеша поведал молодым матросам о том, что приключилось с ним тридцать один год назад.
…Осенью тысяча девятьсот двадцать второго года вернулся он наконец в родную станицу Кавказскую. Добра он за годы войны не нажил, разве что привез такие гостинцы, как рубцы на теле да тяжелую, сверлящую головную боль. И в хате - пустка, как говорят станичные: выбитые окна, сломанный стул, черные клочья отцовского кожуха. И ни живой души: всю семью порубали богатые казаки…
Ночь он пролежал на полу без сна, с сухими, немигающими глазами и с маузером в правой руке. Никто не пришел, не потревожил домашнего счастья казака-фронтовика. Наутро подался в Кропоткин и заявил коменданту, что хочет еще послужить родине с оружием в руках, а к полудню вернулся в Кавказскую уполномоченным оперативной группы войск ОГПУ…
– Дзержинский назначил?
– спросил Виктор.
– Бери выше!
– Ленин?
– поразился матрос.
– Темный ты человек! Кто бы стал таким людям, пустяками голову морочить? Меня товарищ Грицюк назначил…
– А-а-а,- разочарованно протянул Виктор.
– Скачем мы как-то под утро в метель с дружком Гринченко на хутор, по оперативному заданию. Только подались за околицу Кавказской, наскочили на засаду. Степная метель злая, пуржит похлеще океанской. Первым делом коней наших подбили. Живьем, значит, хотели взять нас, думка была поиздеваться над нами… Зачали перестрелку. Они, слышим, по двое с обеих сторон дороги хоронятся, из обрезов брешут по нас, а мы из-за мертвых коней потихоньку отбрехиваемся. Я двоих положил, а дружок сплоховал, кончил одного и сам богу душу отдал. Только я к нему повернулся, на меня как навалится казарлюга, пудов на шесть. Ну и я, хоть и колотый и стреляный, а тоже не промах был… - Петрович умолк, прислушался к вою ветра, покачал головой.- Опять на восток снесет, паскуда. И когда ему край будет?
– А дальше чего, Петрович?
– взмолился Виктор.
– Дальше чего? Убил он меня. Ну, схоронили, седло в голову, сабельку золотую в ногах, землей присыпали… Все спешишь, Витька!
– заметил он укоризненно и уже всерьез продолжал:-Вижу, смерть мне… Если не осилю - конец. Сцепились вмертвую. Подобрался я до его шеи - зубами, как несытый волк. Крепкие были клыки, на царском пятаке след оставляли.
– Старпом помолчал.
– Нашли нас на зорьке. В обнимку, как братаны, лежали. Снегу вот так намело. Он - мертвый, и меня поначалу за мертвого посчитали. Выходит, я смерти своей горло зубами перервал. А сам, правду сказать, никудышный стал.- Он глубоко вздохнул.
– Три года в больницах чах, не помню, чего там и было. Потом в сознание приходить начал. И после больницы еще два года маялся, места себе не находил, пока в Геленджик не попал. Море! Волна ровная, прибой, горизонт. Все в аккурат, в линию. Одно только и вышло лечение мне,- я моря ни на что не променяю…
– И я тоже!
– воскликнул Виктор.
– Ты-то?
– Петрович недоверчиво покосился на матроса.
– Да ты и сам еще не знаешь, что к чему, ты еще, может, слесарем или счетоводом будешь.
Виктор даже рассмеялся. Пусть себе болтает…
– Кто полюбил . море,- сказал Саша со спокойной убежденностью,- не изменит ему до самой смерти.
– Слова!
– отозвался старпом.
– Это доказать надо.
– А что бы человеку две жизни!
– воскликнул Виктор.
– Прожил одну, потом другую.
– Нет,- сказал Саша так уверенно, будто он уже не раз думал об этом.
– Это плохо - две жизни!
– Что ты, Санек,-изумился Виктор.- Ума сколько наберешься!
– Нет, плохо,- повторил Саша.
– Первую жизнь непременно начерно бы жили, наспех, неладно. Мол, по второму заходу исправлю…
– Ты одну жизнь по-людски проживи,- сказал старпом,- красиво проживи, и ничего больше не надо. Ладно, идите отсыпайтесь. Денек будет чертов.
Матросы вышли из рубки. Зюйд-вест задувал все напористее. Начался снегопад, темноту прострочил косой снежный пунктир.
Справа зиял вход в камбуз: камбузную дверь с неделю назад сожгли в чугунке. Это было началом. Потом сожгли дверь гальюна, табуреты. Сейчас перед чугункой лежат остатки стола: груда дощечек и коротко распиленных чурок.
Несмотря на усталость, уснуть трудно. Хотя тут и не слышно завывания ветра, но разгулявшаяся волна тузит катер, и удары ее гулко отдаются в кубрике. В стылой постели не согреться, голод гложет нутро, скребется под ложечкой, подбирается к сердцу. Тяжкий зуд заставляет ворочаться на койке и тоже гонит сон.
Саша думает о своих. Если катеру суждено погибнуть, мать должна узнать о Лизочке и о Лене. Рядом с ними матери будет легче справиться с горем.
Он напишет матери письмо, все объяснит, приложит к письму фотографии Лены и Лизочки, укажет их ялтинский адрес. Он закупорит это письмо в бутылку, и когда-нибудь, пусть через год, через два, добрые люди доставят его матери.
Найдется ли на катере бутылка? Саша мысленно обшаривает все закоулки… Нет… Может быть, в кормовом трюме? Едва ли. В здешних краях не принято беречь бутылки. Они летят здесь за борт, как гранаты, гарцуют на волне, зачерпывают воду и тонут. Трудно даже представить себе, сколько их лежит на дне по судовой трассе вдоль Курильских островов.