Три тополя
Шрифт:
— Куда еще ронять, я и то в яме стою.
— Почему в кино не пришла?
— Разлюбила я кино. С весны не была.
— Жаль, — сказал механик с нарочитым равнодушием. — Купила бы билет, у меня ровно пятнадцать рублей вышло бы. Для круглого счета.
Он взялся за слегу, но Люба крепко держала ее.
— Я Степана повстречал, дикой он стал.
— Глупый он, — сказала Люба. — Сердитый на тебя.
— На меня-то за что?
— Дурачок, — объяснила Люба. — Что он понимает.
—
— У него и ко мне сердце остыло. Не разбирает, кто правый, кто виноватый. Детство.
— Школу зачем бросил?
— Ходит. — Люба вздохнула. — Все врет про себя, так врет, иной раз слушать тошно.
— Закурил он больно рано!
— Я по запаху чую, а что сделаешь! Я его, Коля, за десять лет ни разу не ударила. Все у нас миром было, а с весны кончился мир.
— Это почему же? — притворно удивился Николай.
— Не знаю…
Люба накрыла теплыми ладонями руку Николая, прижала ее к слеге и виновато склонила голову.
— Без рукавиц пальцы обморозишь, — заговорила она быстро, — и овчины не взял, разве ж так в дорогу можно?! Ты не озирайся, разошлись люди, никто тебе в спину не смотрит.
— Когда это я боялся! — сказал Николай независимо, но мысль, что они с Любой совсем одни и никто их не слышит, принесла ему облегчение, внутреннюю освобожденность. — Кого мне бояться? — повторил он и молодцевато схватился за слегу второй рукой.
Теперь Люба завладела его руками, тискала их, грела, придвинулась к нему, заглядывала в лицо.
— Через Оку не переедешь, Коля, — говорила она. — Я пять лет почтальоном в Кожухово бегала, в эту пору Ока враз льдом укроется.
— Подождет, — хорохорился Николай.
— Ты меня слушай. Ока у нас не быстрая, ровная, она за осень охолонет и в одночасье станет. Сало по ней уже неделю идет.
— Ты почему знаешь? — насторожился механик.
— Не первый год на свете живу, — уклончиво ответила Люба.
— Будет темнить! — уже игриво настаивал Николай. Люба прижалась к нему, трогала теменем его подбородок и была такая, как прежде, — крепкая, хмельная от одного его присутствия, такая, какой не бывала на его памяти ни одна женщина. И угораздило же Любу родиться почти на пять лет вперед него, а в придачу обзавестись и пацаном. — Ты почему про сало знаешь?
— Я на озеро, к леснику ездила, за жердями, а там до Оки — ничего, трех километров нет. Завернула и смотрела, смотрела.
— Чего смотрела? Реку, ее сразу видно.
— На Кожухово смотрела, — тихо призналась Люба. — Я ваш берег высокий люблю, долго могу
— Тот самый, — сказал Николай. Нечего Любе и в мыслях забираться на тот берег, вся их радость, какая была позади, оттого и случилась, что между ними Ока, что Люба в Бабине, а он в Кожухове. — И цвета того же, и запаха.
— Тесно у нас, — Люба вздохнула. — Ты жены боишься? — спросила она неожиданно.
— Я не краду и не убиваю, чего мне бояться. — Но он понимал, что не о том спрашивает Люба, и добавил осторожно: — Уважаю я ее, она хозяйка хорошая, а привыкнет, и того лучше будет.
— Будет, будет, — быстро согласилась Люба. — С тобой, Коля, каждая гордой будет и справной, — сказала она убежденно. — Ты не думай ехать, так, на тощий желудок, без рукавиц… Слышишь, Коля! Ты ничего не бойся, мне на тебя посмотреть хочется хоть при лампе, я смирная стала.
— Боюсь, — уже полушутя сопротивлялся Николай. — Меня Степа в темноте чем-то по пальцам огрел, и теперь больно.
— Я ему, поганцу, покажу драться! — воскликнула Люба и прижала руки Николая к своей груди под распахнувшимся жакетом.
Николай почувствовал, что ни долгие месяцы разлуки, ни новая его семейная жизнь не охладили его жадности к Любе, не защитили от ее униженной любви. Он сунул руки в косые карманы полупальто, повернулся лицом к не уснувшим еще избам и сказал по-хозяйски:
— Лошадь выпряги и накинь на нее чего-нибудь. У тебя в пристройке ветер гуляет, а мороз не на шутку.
— Хорошо, Коля, — сказала счастливая Люба. — Ты не тревожься, все сделаю, я ее знаешь как люблю, жалею, она моей масти.
— Скажешь тоже, — Николай вышагивал впереди телеги. — Она чагравая, вроде в пепле вся, а ты вороная.
— Состарюсь, Коля, и я чагравая стану. Она тоже баба. Гляди, как обросла, закурчавилась к зиме! — смеялась Люба. — Только не скоро, не скоро состарюсь я, Коля… Мне жить хочется.
За стол сели вчетвером. Мать Любы отломила себе кусок хлеба да так и просидела, накрыв его коричневой, скребущей по столу рукой. И Степан не ел, отговаривался, что сыт, не хочется, и как будто не смотрел даже на мать и Николая, хотя ревниво, до дрожащих ресниц, прислушивался к каждому их слову.
— У тебя порядок, — сказал Николай, оглядывая темную, запечатанную сургучом бутылку и тарелки с нарезанным салом, крутыми яйцами, старым, рассыпающимся творогом, солеными грибами. — У тебя всегда пол-литра наготове. — Сказал он это словно бы с осуждением, грубо, с намеком, что не для него, мол, готовилось, кого-кого, а его здесь ждать не могли. — Тебя врасплох не возьмешь.