Три тополя
Шрифт:
Паром ударился о причал, загремели цепи; несмотря на темноту, все вдруг пробудилось к деятельной жизни.
Первой должна была съехать машина, она загораживала дорогу косилкам.
— Давай, Яков! — крикнул Полещук. — Где ты там?!
У перил, дожидаясь, когда уйдет машина, сгрудились мужики. Окрик застал Яшу врасплох, в руках у него все еще оставались ягоды. Он ссыпал их в одну руку и пошел к машине.
С трешницей в руках Полещук суетился перед Ефимом, который уселся на перила.
— Чего сидишь, а? Хозяин! Будешь деньги брать или
— Ладно, ехай, — благодушно сказал Ефим. — Считай, сочлись. За ожидание.
Черт, Яков, чего он не едет! Въехал бы хоть передком на бревна, и можно бы сунуть трешку в карман.
— Нет, ты возьми! — воскликнул Полещук против собственной воли, по наитию, по темному и безошибочному инстинкту самосохранения. — Не себе берешь. Колхозную копейку беречь надо, парень. Возьми, а мне квитанцию. Чтоб все чин чином.
Ефим нехотя взял бумажку, вытащил из кармана измятую квитанционную книжку.
Тем временем грузовик с сеном съехал с парома, проехал влево, туда, где едва различимая дорога забирала вверх, и остановился, косясь на реку двумя красными глазами.
Яша вышел из машины и возвращался к причалу.
— Ну! — взволнованно выдохнул Полещук, встретив его на полпути. — Махнули! Обошлось! Ты куда! Все в порядке, я за перевоз заплатил… — Он хотел удержать за плечо молчавшего шофера. — Смотри не дури!
Яша вернулся к реке. По настилу съезжали косилки, шли люди, затем показалась и лошадь Петра Егоровича; шестиметровые хлысты били по причалу свободным концом. Любаша была с Петром Егоровичем.
— Может, подвезти вас? — растерянно сказал Яша.
— Спасибо… милый… — ответила Люба бесстрастно. — Мы с Петром Егоровичем соседи. Доберемся.
— Доползем! — сказал пастух. — Жердя у нас мягкие. А ты залетай до нас… Залетай один, без хозяина. Верно, Люба?
— Отчего же, рады будем! — Она снова рассмеялась непонятно и скрытно, оставляя Яшу в тревожном недоумении.
Проехали косилки. Прошли люди. Загорелись слабые огоньки на крутых дорожках, это косарей встречали домашние. Полещук сигналил, часто нажимая на клаксон. Яше было противно слушать, как назойливо кричит его машина.
— Забыл чего? — окликнул его Ефим.
— Эх, ты! Ты ему квитанцию выписал, да?
— Как положено.
— Ничего: он себе и эти деньги вернет! Сделал он вас, понял? Сделал дураков… А-а-а… — Яша выругался и бегом бросился к машине.
Когда берег затих, Ефим закурил и огляделся в поисках Мани. Умиротворенная Лыска стояла у дальних перил, и даже дыхание ее не доносилось до Ефима.
— Маня! — позвал он. Потом догадался, что она в пристройке, пошел к двери и крикнул в темноту: — Маня!
— Иду!
Она показалась на трапе не сонная, отдохнувшая за немногие минуты.
— Я калоши на ферме бросила, — сказала она виновато.
— Вот они! — Ефим выхватил калоши
Она вышла на палубу и оглядела темный, ночной, такой понятный ей мир.
— Обуйся, а то ноги собьешь ночью…
Они долго поднимались по дороге, которая все круче забирала вверх и влево, между некошеных склонов, мимо обрубленных вязов и высоких дуплистых тополей. Шли молча, и Маня думала, что, может, все и сложится счастливо, — жизнь у них впереди долгая, а там и дети подрастут, и они не будут сидеть сложа руки, найдется и для них дело.
НОЧЬЮ
Лошадь не дошла два шага до слеги, которая загораживала въезд в лесную деревушку Бабино, и встала.
— Н-но! — Дежа на спине, Николай через голову стегнул ее хворостиной. — Н-но! Чагравая!
Едва различимая в предзимнем березняке лошадь виновато вздохнула.
Пришлось сойти с повозки. Впереди — среди густой черноты леса — янтарно обозначились оконца изб. Бабино!
— Ишь запираются, черти! — Всякий раз, натыкаясь на бабинскую заставу, Николай повторял эти слова снисходительно и беззлобно. — Боятся, как бы ветром не выдуло…
Бабино — горстка изб у кромки уходящих в глубь России лесов. Две улицы крест-накрест: одна, перекрытая слегой, собственно, не улица, а транзит, — сыпучая, выбитая в песке лесная дорога; вторая — широкая тропа, сухая, в хвое и жесткой, невсхожей траве. По тропе, в оба конца, нет пути в большую жизнь, а только в чащобу: к грибам, к ягодам, к дешевым дровам. А по дороге как раз и выезжаешь к людям. По ту сторону слеги, где виновато вздыхает сытая лошадь, близкий путь к Оке, к знатным по газетам деревням на правом высоком берегу, к плотине и к шлюзу, а по другую — в мещерскую сторону, к лесопилке, к богатеющему машинному хозяйству леспромхоза. Отдельный человек мог уйти по этой дороге и к Оке, и в Мещеру, — и уходили, только на ноги станут, — а самому сельцу не было никуда хода — ни вправо ни влево, ни вперед ни назад. Глубже в лес — страшно: болота, жесткая, по плечи, боровина, чащоба, болотные непропуски, а ближе к Оке вся земля — чья-то. Старится Бабино — чудн а я деревушка, среди леса, а без светлых веселых срубов, у дороги, обкуренной чадящими лесовозами, взъерошенная, нахохлившаяся, в темной, покоробившейся дранке кровель.
Николай закурил сигарету «Памир», ступил в темноту, чтобы сбросить слегу с рогаток, и только было подумал о том, что однажды он приедет сюда с новой кинокартиной, а показывать ее будет некому — обезлюдеет Бабино, только было настроился на такой сочувственный и невеселый лад, как послышался шум и топот, бабинская ребятня вынесла слегу в сторону, и длинное тонкое дерево по-зимнему сухо ударилось оземь. Лошадь сама, без понукания, вошла в Бабино.
А ребятишки, судя по голосам, бросились врассыпную, к избам, криком поднимая уснувших.