Три версты с гаком
Шрифт:
— Я думал, ты только с Людкой Волковой танцуешь...
— В прошлый раз меня Васька Лапшин пригласил... Только он плохо танцует: все время на ноги наступал. А вот Петька Иванов хорошо танцует...
— А тебя Петька не приглашает? — подзадоривает Артем. Ему не хочется, чтобы она уходила.
— Я бы и сама с ним не пошла, — дергает плечиком Машенька. — Он во время танца прижимается...
— Откуда ты знаешь? Ты ведь не танцевала с ним.
— Что я, слепая? И потом девочки говорят. Из нашего класса никто с Петькой не танцует.
— Игнорируете, значит?
Машенька уже не слушает. Она стоит у картины, накрытой холстом, и умоляюще смотрит на
— Можно?
— Любуйся на здоровье, — разрешает Артем. — Можешь даже на стенку повесить.
Этот ее законченный портрет притягивает девочку, будто магнит. Она осторожно поднимает холст и отступает в сторону. Лицо ее становится очень серьезным, голова склоняется набок. Так, не шелохнувшись, она долго смотрит на картину. Пухлые губы ее шевелятся, слышно, как она шепчет: «Господи, какая красивая, как артистка... Глаза-то, глаза, так и светятся... А веснушки к чему? Я это или не я?!»
Повздыхав и загрустив, Машенька закрывает картину и, попрощавшись, уходит домой.
И Артем снова один. Впрочем, ненадолго: через час с бидоном в руке пришел Женя. На голове видавшая виды солдатская шапка-ушанка, зимнее пальтишко, из которого давно вырос, на ногах — серые валенки с кожаными заплатками на задниках. В сенях Женя долго шаркал по полу валенками, слышно, как голиком обметал с них снег.
— Мамка молока прислала, — еще с порога простуженным голосом сказал он. — Лучше стало вам?
— Раздевайся, — предложил Артем.
Женя тоже приложил руки к белой печке, синим глазом покосился на Артема. Из просторного ворота коричневого свитера торчала его тонкая шея.
— Прочитал я книжки, что вы мне дали, — сказал он. — Ну, которые про живопись и рисунок — все понятно, а вот когда про художников читал, очень я расстроился... Жалко мне этого... Ван-Гога. Столько работал, а жил в нищете... Почему же люди сначала не понимают картин, не берут их, а после смерти художника платят за эти картины громадные деньги? Для того чтобы стать знаменитым, нужно поскорее умереть?
— Ван-Гог, Тулуз Лотрек, Дега, Гоген — это художники новой школы. Их картины резко отличались от привычной классической живописи, а все новое, особенно в искусстве, не сразу пробивает себе дорогу. У таких художников-революционеров в живописи, как правило, трудная, иногда трагическая судьба. Нужно неистово верить в себя, в свою работу, чтобы, несмотря на непризнание, насмешки, нищету, оставаться художником и работать, работать...
— Я бы хотел поглядеть на картины Ван-Гога, — вздохнул Женя.
— Ты был хоть раз в Ленинграде?
— Только на открытках видел да в кино, — ответил Женя. — Ух, красивый город!
— Хочешь, на каникулы махнем туда? — предложил Артем. — Сходим в Академию, в Эрмитаж, Русский музей.
— Вы это правду, Артем Иванович? — даже не поверил в такое счастье мальчишка.
— Если мать не пустит, я с ней потолкую...
— Что вы? С вами пустит, это точно!
Женя покрутился по комнате, сбегал в сарай и тоже принес охапку дров. Глаза его возбужденно блестели, видно было, что ему хочется с кем-нибудь поделиться этой радостной новостью.
Артем не стал его задерживать. На пороге Женя обернулся и спросил:
— На машине поедем?
— Если после таких морозов заведем.
— Заведется как миленькая! — убежденно сказал Женя и отворил дверь. Когда холодный пар рассеялся, мальчишка все еще стоял на пороге. — Артем Иванович, когда поедем, можно я сяду рядом с вами? На переднем сиденье?
— Хоть за руль, — улыбнулся Артем.
4
Обычно
Можно включать свет. Длинная зимняя ночь пришла.
Нынче все было не так. Не алел мимолетный закат на окнах, не бросали тень на голубой снег яблони. Как-то сразу, без перехода, стало темно. Печка прогорела, и на пол через прикрытую чугунную дверцу выкатился красный уголек. Уголек мерцал, потухая, подергивался пеплом. Артем поднялся с кровати и, присев перед печкой на свою любимую скамейку, сделанную Гаврилычем, стал заталкивать в пышущую жаром пасть поленья. Они вспыхнули сразу, весело, с треском. Загудело, заклокотало в дымоходе. Наверное, из трубы на крыше в небо роем полетели искры. Артем не стал включать свет. Красноватый, дрожащий отблеск освещал кухонный стол, подоконник. На медном дедовском самоваре заблестели, заиграли выбитые на круглом брюхе медали. Отодвинувшись подальше от сильного жара, Артем стал смотреть на огонь.
В избе тепло и тихо. На стене мерно тикают ходики. Там, в Ленинграде, в своей неуютной холостяцкой комнате с окнами на Литейный, он когда-то мечтал вот так, как сейчас, сидеть у раскаленной печки в деревенском доме, занесенном по самые окна снегом... Или это ему снилось длинными зимними ночами? Чувствует ли он себя счастливым? Да, ему хорошо, спокойно. И работается неплохо. Вот закончил Машин портрет. Это удача. Трудно, конечно, самому по достоинству оценить свою работу, но ведь есть чутье. А чутье подсказывает, что это удача. В углу — мольберт с незаконченным портретом Гаврилыча, но об этой работе говорить еще рано... Что-то ускользает от него в этом человеке. Колоритное, умное лицо, есть характер, а вот чего-то не хватает в портрете... Чего-то! Пожалуй, самого главного — души! Если Машенька живая, того и гляди весело рассмеется, то Гаврилыч пока дремлет... Хорошо Артему, но до счастья далеко. А что такое счастье? И бывает ли оно полным? Помнит ли Артем хотя бы день, когда он был бесконечно счастлив?
Помнит. Это было, когда вернулся из армии и поступил в институт. Потом пришли сомнения, неуверенность в себе... Счастлив был он и летом на земляничном острове. А потом он почувствовал, что Таня другая, и пришли злость и разочарование. Счастливым и уверенным он чувствовал себя до приезда Алексея с девушками, когда встречал и провожал Таню в Голыши. А потом... Лучше не вспоминать! Наверное, в этом и смысл жизни, чтобы счастливые дни перемежались с беспокойными. Радость и горе. Надежда и разочарование. Успех и неудача... Иначе человек потеряет вкус к счастью, радости. Недаром говорят, что только в сравнении с несчастьем познается истинное счастье...