Тридцать третий румб
Шрифт:
Вся команда выстроилась на палубе. Мне велели раздеться до пояса и привязали за запястья к поднятой решётке люка возле грот-мачты.
– Держись, Серджо, Бог тебе поможет! – выкрикнул Франческо. – Он помогает невинным!
Кто-то из офицеров цыкнул на него. Ко мне подошёл боцман, я краем глаза увидел в его руке большую девятихвостую плеть с узлами на концах. Такие узлы называются кровавыми – тугие, длинные, тяжёлые, вдвое толще самой верёвки. Каждый хвост этой кошки был толщиной в мизинец.
Боцман отступил на два шага, помедлил немного и ударил. Я ждал, что станет больно, но не думал, что так сильно. Ощущение было такое,
Второй удар оказался много хуже первого. А третий прорезал меня насквозь, до груди, до пальцев. Дыхание перехватило. Я невольно прошептал: «Господи, помилуй!» Ребята рассказывали, после третьего удара течёт кровь, а потом кошка начинает сдирать кусочки кожи со спины. Ещё рассказывали, что дюжина ударов кошкой хуже, чем сотня обычных плетей. Теперь я понял почему: больно было не только спине – боль пронзала руки и ноги до кончиков пальцев, разламывала голову, перехватывала сердце так, что темнело в глазах… Я прижимался к решётке люка, чтобы не корчиться и стоять тихо. А боцман меня не жалел. Конечно, делал промежутки между ударами, как положено, – но их не хватало, чтобы отдышаться. Я старался ни о чём не думать и терпеть. Надеялся, что потеряю сознание, и дело с концом, – но не тут-то было. Меня трясло, перед глазами стоял туман, но сознание я не терял. Узнал в тот день, что чувствуют грешники в аду…
На второй дюжине стало совсем худо. Кошка сделалась тяжелее – должно быть, пропиталась кровью. Теперь, когда узлы впивались в разодранную спину, я думал только о том, чтобы не заорать. После шестнадцатого удара проклял этот пинас и всю свою никчёмную жизнь. А дальше плохо помню – я вдруг словно оглох, перестал понимать, сколько ещё осталось. Боль сделалась невыносимой, меня бросило в холодный пот. Очередной удар зацепил шею, как будто несколькими кинжалами прорезал. Силы оставили меня, я повис на верёвках и медленно погрузился куда-то в темноту.
– Что ж ты не кричал? Вот глупый, – говорит Руджеро, сочувственно глядя на меня. – Надо было кричать, тогда легче было бы… Не свалился бы замертво…
Под потолком кубрика качается фонарь, я знаю, что он тусклый, мутный, но сейчас он кажется мне ярким, глазам от него больно. Я плохо соображаю, пинас болтает. По-моему, у меня лихорадка.
Как больно, кончится ли это когда-нибудь. Страшно даже думать, во что теперь превратилась моя спина. Я прижимаюсь щекой к грязной парусине койки и закрываю глаза. Выходит, я зря переживал, что меня все будут презирать, будут думать, что я вор. На парусине какие-то бурые пятна, наверное, моя кровь… Мне не хотелось кричать. Мне хотелось…
– Чего тебе хотелось? А, Серджо? – спрашивает Франческо. – У тебя жар, но это пройдёт! Держись, дружище! Вот увидишь, всё ещё будет хорошо! Тебя лекарь смотрел, сказал, что ничего страшного, поправишься, только отлежаться надо!
Что за идиоты плавают на этом пинасе, подумал я. Сначала сдерут с тебя шкуру, кусочка целого не оставят, а потом лекаря зовут посмотреть, поправишься ты или нет… Хотя, может, я ещё и радоваться должен, что получил всего две дюжины. Вот четыре-пять – это верная смерть. Не дай бог…
Франческо ободряюще трогает меня за руку. Пинас кренится, и утихшая было боль опять пронзает меня. То ли сквозь сон, то ли во сне раздаётся злорадный голос Луиджи: «Я же обещал, что переверну тебя вверх килем, сопляк!» При каждой мысли о Луиджи меня охватывает такая ярость, что мне хочется его убить. И сейчас внутри прокатывается жгучая волна.
Спину дерёт. Я сжимаю зубы и проваливаюсь куда-то. Всё заволакивает влажный туман раннего утра. Полумрак, холодный, влажный туман… Как хорошо. Волны медленно плещутся, и никого нет. Когда-нибудь это закончится, всё закончится. Старики в порту не будут рассказывать про меня… При чём тут старики в порту? Это просто жар… Что-то качается на волнах, вроде бы обломок корабля, и на нём какая-то надпись, но я не могу разглядеть – слишком густой туман… Мимо, совсем близко, проходит большой корабль. У капитана бледное, тонкое, строгое лицо с чёрными усиками и чёрными глазами. Я смотрю на него, и мою душу вдруг наполняет отчаянная боль. Разом накатывает всё, что я пережил за последнее время, даже то, в чём самому себе не признавался. Я не могу сдержать слёз и закусываю губы. Просыпаюсь и сразу отворачиваюсь от всех – чувствую, что у меня в глазах и вправду стоят слёзы. Да что ж это такое! Если ребята увидят, решат, что я совсем нюни распустил. Стыдно… Хотя сейчас мне стало легче. Отпустило. Стало не важно, что да как. Будто стоишь на пожарище – всё сгорело, огонь погас, а взамен – ничего. Может, потом что-нибудь и будет, а пока – только пустота. Тишина…
Я довольно долго валялся в вонючей духоте кубрика и морщился от боли при каждом движении судна, все волны сосчитал. Врагу такого не пожелаю. На нашем «Святом Христофоре» везде сырость, поэтому спина заживала плохо, медленно. Да что спина – даже ссадины на ладонях, которые я получил ещё в первый день работы на пинасе, до сих пор толком не зажили… Вдобавок за время океанского перехода в кубрике расплодилось неимоверное количество всякой дряни – клопов, блох, они нещадно кусались, не давали спать. И крысы бегали вокруг, пищали, пару раз даже запрыгивали в мою койку на запах крови… Я старался не думать об этом, вообще ни о чём не думать, ничего не чувствовать и не вспоминать.
Хотя долго лежать мне не пришлось – на судне тебе не дадут разлёживаться. Если ты можешь ходить без посторонней помощи, считается, что ты здоров. Как только раны на спине закрылись, мне было велено встать и вернуться к работе. Главное – дотянуть до берега, там передохну. Я ждал от Луиджи злорадных насмешек, но с ним что-то сделалось, он на меня даже не смотрел. Его вообще было не слышно и не видно.
Когда выдалась свободная минутка, ко мне подошёл Роберто Марино:
– Ну как ты?
Я пожал плечами.
– Я знаю, что это Луиджи подстроил, – сказал он тихо, так, что больше никто не слышал.
– Откуда?
– Мы с Руджеро в тот же день прижали его к стенке, пригрозили скинуть за борт, если не скажет правду. Он извивался, как морской червяк, но всё-таки признался. Мы потребовали, чтобы он пошёл к капитану и рассказал всю правду, – но он ни в какую. Трус паршивый. Ползал перед нами на коленях, умолял его не выдавать, от страха чуть в штаны не наложил… Потерпи до берега. Там разберёмся с ним сами, без начальства. Ему же хуже.