У черты заката. Ступи за ограду
Шрифт:
— Я должна попросить у тебя прощения, — сказала Беатрис. — Несколько дней назад я зашла в твой кабинет за будильником и случайно прочитала несколько фраз лежавшего на столе письма. Я не должна была этого делать, разумеется. Но я не понимаю, как можно открыто оставлять на виду такие письма.
Доктор Альварадо сердито кашлянул.
— Я слишком уважаю тебя и мисс Маргарет, чтобы прятать от вас свою переписку.
— Папа, я же тебе говорю — я и не собиралась читать, это получилось совсем нечаянно.
— «Нечаянно» — великолепное объяснение. Нечаянно прочитать чужое письмо!
— Всего несколько фраз.
— Хотя бы несколько слов, Дора. Это не оправдание.
— Я не оправдываюсь,
Дон Бернардо снова сел в кресло, вплотную придвинув его к креслу дочери.
— Может быть, я был не прав, Дора, умолчав о своем участии в антиправительственной деятельности, — сказал он. — Но видишь ли, политика — это не женское дело, и я не хотел, чтобы ты была причастна к этому хотя бы косвенно.
— Все равно я стала к этому причастна, когда ты вошел в заговор.
— Я принимаю твой упрек, девочка. Но я пошел на это, твердо зная, что ты все равно одобрила бы мое решение. Тебе, Дора, известны политические традиции нашей семьи… Мы, Альварадо, никогда не мирились с тиранией. Вспомни своего прадеда, потерявшего руку под Касерос [52] , вспомни Роке и Рафаэля Альварадо, чьи подписи стоят под Жужуйской декларацией от тринадцатого апреля тысяча восемьсот сорокового…
52
Местечко под Буэнос-Айресом, где в 1852 году генерал Уркиса разбил войска диктатора Росаса.
— Я помню, папа, — сдерживая нетерпение, сказала Беатрис. — Конечно, ты поступил правильно, что об этом говорить. Не думай, что я боюсь быть дочерью заговорщика.
— Верю, девочка, ни одна Альварадо этого не боялась. Когда в тысяча восемьсот сорок шестом году Масорка [53] арестовала по обвинению в конспирации твоего…
— Это про донью Эстер Люс? Я знаю эту историю, папа, она есть в хрестоматиях. Ты можешь быть за меня спокоен, я тоже помню свою фамилию.
53
Mazorca (исп.) — полицейско-террористическая организация, созданная Росасом для борьбы с политическими противниками.
Дон Бернардо встал и поцеловал дочери руку.
— Спасибо, дорогая, я в этом не сомневался. Видишь ли, Дора, я хотел поговорить с тобой о другом. Мне не хотелось бы показаться навязчивым, но я вынужден снова спросить тебя: что с тобой происходит, моя девочка? Ведь я отец, Дора, ты не можешь ожидать от меня равнодушия к твоей судьбе, согласись сама…
— Со мной ничего не происходит, — тихо сказала Беатрис. Лицо ее снова замкнулось, приняло почти враждебное выражение. Потом ее губы задрожали. — Папа, я не могу об этом говорить, прости…
— Но почему? — терпеливо спросил отец. — Неужели я заслужил твое недоверие?
— Нет, конечно…
— Хорошо, Дора. Очевидно, как я догадываюсь, перед тобой какая-то проблема личного характера. С отцами не принято говорить на такие темы, согласен, но это глупо! Неужели ты думаешь, что я — просто как человек старший по возрасту и опыту — не смогу дать тебе хороший совет? Наконец, хотя бы только подсказать! Пускай решение будет за тобой, я не хочу покушаться на твою внутреннюю свободу, но ведь можно посоветоваться, подумать… Что может быть у тебя такого, о чем нельзя сказать отцу? Если твое недоверие ко мне основано — хотя бы подсознательно — на моей собственной неудаче в семейной жизни, то я готов поговорить с тобой и на эту тему. До сих
— Я знаю, — тихо сказала Беатрис. — Где сейчас… она?
— В Мексике, насколько мне известно. Кажется, ее муж стал нефтяным магнатом. Дора, у тебя какая-то трагедия. Скажи, в чем дело?
Он взял ее руку в свои. Беатрис шевельнула пальцами, словно пытаясь освободиться, и затихла, неподвижно глядя мимо отца.
— Никакой трагедии нет, папа, — повторила она упрямо. — Просто нервы…
— Просто нервы! Посмотри на себя в зеркало, что с тобой стало за эту неделю! У тебя был отличный, здоровый цвет лица, а на что ты похожа сейчас! Ты ничего не ешь, наверно, и не спишь… Признайся, ты принимала снотворное?
— Ничего я не принимала…
Дон Бернардо вздохнул. Продолжать разговор было бесполезно.
— Так ты поедешь в Сити-Белл?
— Нет, папа. Как-нибудь в другой раз.
— Но, Дора… — уже возмущенно начал он и не договорил. Беатрис осторожно, но решительно высвободила свои пальцы, встала и вышла на балкон.
Доктор Альварадо остался сидеть опустив голову. Через минуту он тоже поднялся и ушел к себе.
У себя в кабинете он тщательно раскурил сигару и принялся шагать по скрипучему паркету. Происходящее с дочерью уже начинало беспокоить его не на шутку. Вначале, еще три дня назад, он не придал этому большого значения, — разумеется, он сразу заметил и ее состояние, и появление в ее комнате отличной картины, изображающей Жанну д’Арк, и исчезновение портрета этого молодого Хартфилда, — но выводы, которые он сделал, сопоставив все это, не были тревожными. По поводу картины Дора дала сбивчивое и неясное объяснение, упомянув какого-то художника, с которым познакомилась у Инес; очевидно, решил он тогда, девочка внезапно кем-то увлеклась или даже в кого-то влюбилась и теперь не знает, как быть с Хартфилдом. В этом не было ничего страшного. По правде сказать, он никогда не считал Хартфилда блестящей партией для дочери; в общем, молодой человек произвел на него тогда неплохое впечатление, но мысль о том, что Дора выйдет замуж за янки и должна будет жить в этой ужасной стране автомобилей и жевательной резинки, — эта мысль была доктору Альварадо неприятна. И он подумал сначала, что случившееся, пожалуй, и к лучшему. Но сейчас уже состояние дочери ему определенно не нравилось. А что, если он здесь чего-то не видит, если тут действительно какая-то трагедия?
— Будем логичны, — пробормотал он вслух, осторожно, чтобы не упал пепел, держа сигару в горизонтальном положении. — В чем симптомы возможной трагедии? В том, что Дора переживает все это так болезненно? Но с ее обостренной, почти экзальтированной религиозностью она и не может легко отнестись к нарушению своего слова. Все дело, очевидно, в этом… Да, несомненно.
Докурив сигару до половины и не придя ни к какому решению, доктор Альварадо сел за письменный стол и достал из ящика неоконченную главу своей рукописи.
Несколько раз пришлось ему перечитать последний абзац, прежде чем он убедился в его легковесности. Громкие слова, пышная — слишком уж испанская — риторика, не соответствующая общему стилю его работы. Безусловно, и у Тацита есть громкие (но тогда уже убийственные, насквозь прожигающие) места, но в основном он писал как подобает настоящему историку — сдержанно и беспристрастно, sine ira et studio. И этот завет великого римлянина особенно важно помнить сегодня, когда пристрастность открыто провозглашена чуть ли не добродетелью…