Валдаевы
Шрифт:
— А Романа не видел?
— На кой леший он мне нужен.
— Тебе не нужен, а Ульяшке нужен. Он у ней сейчас… Сама видела.
Мельник чуть не присел — так опешил.
От его мощных ударов загудела дверь в сенях.
— Вот так плант. Открой, Ульяна! Это я!
Мельничиха кивнула Роману на подлавку:
— Туда лезь. Одежду потом в сени выкину.
Романа точно ветром сдуло — метнулся на чердак.
— Скоро откроешь?! — бушевал за дверью Елисей.
— Погоди чуток — ногу вывихнула.
А сама все бегала да прятала то шапку, то рукавицы.
Заматюкался
— Ну, ну, воюй там, да не… Чего материшься? Пьяный Роман сейчас в дверь рвался, тоже, как ты, матерился, так я его мигом отсюда наладила — три раза рогачом по башке… И ты получишь, — говорила Ульяна, не спеша отодвигая защелку.
— Роман? Пьяный, что ли?
— Только что спровадила. Ухватом я его, ухватом…
— Ну и поделом ему.
— А ты-то чего вернулся?
— Ветер дуть перестал.
— А бывало, коль уйдешь с вечера, ветер не ветер, на мельнице заночуешь.
— Неможется нынче мне.
— Раньше бы пожалился. — Ульяна достала бутылку водки, а немного подумав, принесла и жареную курицу. — Простыл, наверное. Выпей-ка да закуси — как рукой снимет.
— Пост нынче, — пробормотал смущенный и растроганный вниманием хозяин. Но от водки с курицей не отказался.
Роман в одной рубашке и без шапки медленно, на четвереньках, двигался впотьмах по чердаку, вытянув руки вперед. Мороз не сразу, но крепко начал пожимать ладони. Наконец руки коснулись какого-то теплого столба. Роман сначала испугался, потом нащупал нечто твердое и шероховатое. Вспомнил, что пятистенный дом Барякиных построен по-белому, сообразил, что это не иначе как труба. Обрадовался и прижался к теплой кладке. «А ведь это Анисья подстроила. Вот чертова баба! — мысленно ругал он жену. — Ну, да я тебе подстрою!.. Елисей-то внизу водку жрет… Надо в сени спуститься. Лишь бы не зашуметь…»
Что ни праздничный день, в Романовой половине избы дым стоит коромыслом — со всего Алова собираются к нему те, кого в селе прозвали «охвостьями после добрых людей».
Роман любит, когда вокруг него много народу. Да чтобы непременно было шумно. И чтобы самому в красном углу сидеть, слушать, про что болтают, как бы невзначай вставлять меткое словцо. Не знает он тягости от людей, кем бы они ни были. И за общительность и легкий на людях нрав прозвали его «Скворцом». Скворец — птаха нравом легкая: и поет иногда прилично, и людей не боится…
Гости Романовы пьют, пристрастились в карты на деньги играть. Бывает, играют-играют, да и передерутся до крови, расшибленные носы утрут и, как ни в чем не бывало, — снова за карты. Не по душе Анисье такие «праздники». После них изба, точно свинарник, — до поздней ночи выволакивай грязь, выметай окурки, подсолнечную шелуху, соскребай плевки. Беременная, тяжко ей…
А дочка Лушка — ей двенадцать уже — палец о палец не стукнет, чтобы по дому помочь. Совсем отбилась от рук. Потому что отец ей во всем потакает. Кабы она, Анисья, могла бы голос повысить!.. Появится Лушка дома и перво-наперво — за переборку, схватит с судной лавки каравай, достанет с шеста на печке связку лука, завернет в узелок — и
Не раз говорила ей Анисья:
— Ты что вытворяешь, бесстыжая? Меня бы пожалела!..
Но дочка такая ослушница!
Как мокрые тряпки висят на Анисье все заботы по дому. А у Романа для жены одна «песня»:
— Ну, когда освободишь меня?
И когда однажды спросил ее так, закрыла лицо ладонями, всхлипнула:
— Потерпи. Опростаюсь сперва. Теперь уж недолго…
И прошептала, не веря словам своим:
— Коль хочешь — повешусь!
И с этими словами впервые пришло к ней предчувствие смерти. Не той далекой, которая в конце концов приходит ко всем, а такой, которая совсем рядом, может, в сенях, — стоит дверь открыть, а костлявая стоит у порога. С косой. «Неужто Роман моей смерти ждет? Не может быть!..»
Всем телом слушала Анисья движения ребенка в животе, и каждый его толчок, казалось, предостерегал: умрешь скоро. Днем и ночью лезли неотвязные думы о смерти, и сердце коченело от этих черных дум. Мучают, терзают, проклятые. Куда ни пойди, куда ни взгляни — все одно на уме. Посмотрит Анисья в посудник под прилавком, откуда пахнет конопляным маслом, и вспомнит, где, когда и с кем молотила она коноплю… И словно конопляное семя, что развевается на току с лопаты, расходятся слезы по бледному, без кровинки, лицу, — неуемные.
Во вторник четвертой недели великого поста влетел с улицы сын Борька:
— Мамань, знаешь что? Завтра среда-креста — половина поста.
— Спасибо, сынок, напомнил. Хлебы надо ставить.
Утром сделала из теста шесть крестов. Такие делались повсюду в мордовских семьях: на каждого по кресту и один — нищему. В первый крест замесила зерна десяти хлебных злаков. Тот, кому он достанется, удачливым пахарем будет. Во второй положила медную гривну — добытчику и множителю семейной казны. В третий — кусочек холста. Будущей ткачихе. В четвертый нательный крестик — тому, чей удел — монастырь. В пятый — несколько кусочков лучины. Гроб для обреченного на преждевременную смерть. В шестой — бусы. Сиротские слезы.
В семье Латкаевых нательный крестик достался дочери Ненилы, маленькой Катюше. И дед Наум изрек по этому случаю:
— Сам бог наставляет на ум-разум. Быть девке в том монастыре, где игуменьей моя сестра. Вот поеду к ней в гости и договорюсь…
Ненила бережно раскрыла синий полог колыбели.
— Наша монашка, ровно медвежонок, ножку свою сосет.
— Ты, сноха, дай ей крест-от. Пускай подержит, — посоветовала свекровь.
— Она, мамынька, и руками-то ничегошеньки не берет.
К люльке шагнул дед Наум.
— Пойдешь, Катя, в монастырь? За всех нас молиться будешь, грешных. Ишь, как глядит!..
Большие черные глазенки девочки с любопытством остановились на лице Наума, обросшем седыми лохмами. И вдруг младенец обрадованно загудел:
— У-у-у!
Ребенок крепко вцепился ручонкой в бороду деда.
Глядя на девочку, Ненила подумала, что дочка лицом не похожа ни на кого из Латкаевых. Посмотрел бы Парамон на ребенка! Словно в зеркале себя бы увидел!..