Валдаевы
Шрифт:
Наконец-то ударилась зима в слезы. Закапали они с лубяных крыш. Недовольно засопел снег, расширяя ноздри, западал с поветей. Зазвенели бесчисленные колокольчики — разбивались ледяные сосульки, вонзая острые хрустальные осколки в снег у завалинок.
С полными ведрами шла Анисья Валдаева от колодца. Дошла со своими думами до ворот и остановилась — ноги точно приросли к земле, когда взглянула на дубовый притворный столб одностворчатых ворот, на котором криво, будто с издевкой, улыбалась ей трещина на
Нет, недаром достались ей лучинки в печеном кресте — умрет она! Умрет!.. А сук этот по-прежнему будет ухмыляться прохожим, по-прежнему теплая, ласковая весна, мушиный век — лето, больная желтухой осень и бледная, долгопузая зима станут приходить на смену друг другу. Все так же будут ходить под окнами решетники, бердовщики, точильщики ножей, бондари, продавцы красок, огородных семян, икон и крестов, клопиного и тараканьего мора, сборщики очесов кудели, тряпья и бабьих кос. Только уж никого не услышит, не увидит Анисья, — все останется, лишь ее не будет…
Дрожащий от слабости, молодой нежно-зеленый стебелек анемоны — лесного цветка, выпрямляясь, скинул, точно шляпу, прошлогодний листок.
Кокетливо тряхнув сине-красными кудрями, поклонилась свежему солнцу медуница…
По весне Валдаевы с Нужаевыми окончательно разделились: Роман с Платоном перегородили усадьбу, но так и не решили, кому принадлежит средний ряд яблонь — оставили его границей в саду. От яблони к яблоне, как часовые, стали колья, оплетенные талыми сучьями.
Вскоре на ржаной соломе в пустой баньке Анисья Валдаева родила второго сына. К вечеру, с новорожденным на руках, она прошла мимо старой осины на задворках. Та, дрожа от свежего ветерка, окатила бабу тревожащим шумом…
Сурово встретил жену Роман.
— Опросталась? — сквозь зубы выдавил он. — Ну? Сын, что ли?
Анисья кивнула.
— И этот не мой.
— Все твои.
«В душу наплевал… — Анисья вытерла платком глаза. — Лучше бы дрался, как прежде… Ох, нет больше сил терпеть…»
Анисья подошла к окну. Солнце пряталось за поветь соседа, покрытую ветхой до черноты соломой. В палисаднике качалась развесистая яблоня, сея на землю белые лепестки. Петлей показалась Анисье ее изогнутая ветка у самого окна…
В воскресенье Матрена Нужаева понесла крестить ребенка Анисьи. Крещение проходило между заутреней и обедней. Крестным отцом был племянник Анисьи, Исай Лемдяйкин, с головой, похожей на клин, острием вниз. Узкий, глубоко вдавленный подбородок резко подчеркивал длину крючкообразного, птичьего носа. Заячья верхняя губа Исая не закрывала передних зубов, а голубые глаза постоянно щурились по очереди — сперва один, потом другой, — словно прицеливались.
Порфишка, дьячок, записывая новорожденного, спросил восприемника по-русски:
— Когда родился нареченный Дмитрий?
— Завтири, — ответил двадцатилетний крестный.
Все кругом громко расхохотались.
До вечера металась Анисья как заведенная, но всего так и не переделала. Смерклось, и на пол лег лунный блик из окна, зачеркнутый тенью рамы — черным крестом, словно нарисованным на белой бумаге. Вздрогнула Анисья, углядев в этой тени зловещий знак, склонилась над колыбелью покормить младенца.
Заскрипели в сенях половицы — вернулся домой Роман, лег на коник, потянулся с хрустом, позевнул, широко разевая рот, похожий на потрепанную папаху, потому что давно не брил ни усов, ни бороды, повернулся к стене.
Укачав ребенка, Анисья, отходя от колыбели, застегнула ворот и на цыпочках подошла к изголовью мужа, боязливо положила руку на его плечо и ласково спросила:
— Рома, есть не хочешь?
Молча, презрительным движением он стряхнул женину руку, и та повисла, как тряпка.
— Ты чего, Ром?..
— Прочь, блудливая.
Анисья, словно подрубленная, грохнулась на колени, не чуя боли в них, и черный крест, лежащий на полу, как потревоженный паук, обнял ее стройный стан, охваченный белоснежным шушпаном. Устремила она глаза — две бездны горя к божнице и, как осенняя береза листья, стала ронять слова:
— Погублю я свою душу. Господи, ведь сам же видишь, погибаю я совсем не виноватая… За что, за что караешь? Тяжко мне.
Бог был безмолвен. Муж неумолим.
Анисья встала с пола. Безотчетным движением сняла с шеи ожерелье и повесила на деревянный колок в простенке. Слезы, такие же серебристые, как бусины в качающемся ожерелье, побежали по ее лицу.
— Зря время не веди, — с издевочкой сказал Роман.
Анисья хотела подняться с лавки, но будто приросла к ней. Раскачавшись, выпрямилась и подошла к колыбели, подняла полог и поцеловала ребенка в лобик.
— Маковое зернышко мое, ты спишь, не чуешь, как твою маманю жизни, а тебя груди моей лишают. Митенька, прощай, прости меня, прости, мой птенчик. Ласки маминой ты больше не увидишь, сиротиночка. В беде да при невзгоде будешь мне кричать, искать моей защиты, звать меня… Услышу ли тебя, мой крохотный сынуленька?
— Да перестань болтать, назола. Спать ни мне, ни детям не даешь…
— Не любишь?
— Нет, постылая.
Все замерло в Анисье от последних слов. Она как будто задеревенела и, крестясь на образа, пробормотала:
— Оймеца и сына и светама духа. Амень.
— Да ляжешь ты аль нет?
Анисьину дорогу к двери преградила безвольно свисавшая ручонка Борьки, спавшего на скамейке за коником. Анисья осторожно приподняла левой ладонью голову мальчика, а правой рукой сняла с себя нательный крестик и накинула на шею сына, прошептав:
— Благословляю, сынонька. Счастливо жить тебе, мой родненький. Прощай, Грунятка, миленькая дочушка моя. Прощай и ты, Роман. Детей не обижай. Твои они, твои. Перед кончиною не врут. Со свекром не грубила — только для тебя старалась… Из-за черной славы ухожу из жизни. Проводи меня последним взглядом.