Валдаевы
Шрифт:
Исай не торопился на тот свет, — а он был уверен, что бородач прикончит его, — и от страха и от желания растянуть время, нарочно говорил медленно, повторяя все то же, о чем говорил на кордоне, но уже с мельчайшими подробностями.
— Ничего не пропустил? — спросил бородач.
— П-постой, а ты кто?
В чернобородом Исай угадывал Гурьяна Валдаева, сына кузнеца Кондрата, но отказывался верить, потому что видел собственными глазами, как его хоронили. Но взгляд тот же, тот же голос!.. С того света вернулся? Чтобы его, Исая, с собой забрать?
— Уходи куда-нибудь из села, сукин сын!
Исай
— Пусть теплится твоя поганая душонка, но про наши сходки забудь. Обманешь — не сносить тебе головы!
— Послужить в-вам м-могу.
— Не надо нам таких. Убирайся скорей и подальше.
— Отпускаешь?
— Ступай!
Исай, по колено увязая в снегу, подался в сторону, словно решил найти защиту в темном лесу. Услышал, как за спиной заскрипели полозья розвальней, и глубоко вобрал в себя морозный воздух. «Слава богу, смертыньку унесло… Завтра в Петраксино уйду, на работу наймусь… Переждать надо… Убьют!»
Пасха припозднилась; снег белел только в глубоких оврагах и местах, недоступных солнцу. «Крась, крась!» — вертясь юлою на дне красильных плошек, повторяли пасхальные яйца в страстную субботу. И будто внемля этому зову, вовсю старались хозяйки — скоблили, мыли, белили.
Как тучная земля, была черна пасхальная ночь. Рокотал в черной вышине колокол, и казалось, тьма вздрагивает от его зычного баса. То здесь, то там темноту прочеркивали фонари, с которыми аловцы спешили к заутрене. Ударил колокол в последний раз; но не унялся поднятый им переполох: во дворах заливались собаки, вовсю горланили петухи.
Свет крестного хода, приближавшегося к открытым дверям церкви, был ярок, и громко звучали голоса, возвещавшие:
Хрис-то-о-ос воск-ре-се из мерт-вы-ы-ых, Сме-ер-ти-ю сме-ерть поп-ра-а-а-ав…И вдруг всем выходящим из церкви бросились в глаза большие огненно-красные буквы:
ДОЛОЙ ЦАРЯ!
— Вот это да-а-а, — протянул Трофим Лемдяйкин.
В толпе поднялся ропот, шествие расстроилось, каждому хотелось узнать, что означает полыхание огненных букв. Грамотных было немного, и они передавали шепотом:
— Долой царя!
Когда толпа, прошедшая вокруг церкви, дошла до паперти, вспыхнули мордовские буквы:
КАЯМС ИНЯЗОРОНТЬ!
Изумленный, встревоженный ропот охватил всю процессию. Нестройно, одиноко раздавались голоса, поющие пасхальный тропарь. В пение вмешивались голоса, раздающиеся неизвестно откуда по-русски и по-мордовски:
— Долой царя!
— Каямс инязоронть!
Процессия смешалась, отпрянула назад, но уверенный батюшкин бас звал вперед, и люди шли за ним, стараясь не глядеть на бесовское искушение. Церковный староста Наум Латкаев вполголоса проговорил:
— Православные, бедой запахло. Надо нам разогнать охальников и огненные буквы — глаза шайтана — погасить!
— Сам иди, коль жить надоело…
Искушающие письмена горели всю пасхальную службу, смущая души нестойких прихожан. Обедня отошла, и сотский Аким Зорин, даже не пообедав как
— Не то жалование потеряю, — оправдывался он перед женой. — Красненькая в месяц на дороге не валяется.
— Нужен ты в такой праздник становому, как в петровку варежки, — ворчала жена. — Как же, ждет он тебя в гости!
— Как ты не поймешь, дуреха: про-ис-шести-ия! Крамола!
— Кра-мо-ла… — передразнила жена.
— Отец Иван так сказал, он же и посылает меня. Иди, говорит, Аким Демьяныч, времени не теряй — в Зарецкое и расскажи все становому…
После сытного и хмельного обеда мужики высыпали на улицу покалякать об огненных словах. Многих занимало не столько то, что краснели они очень долго, а то, что нашлись смельчаки, которые замахнулись на самого царя. Да где оказали себя — даже в Алове.
— Слыхал, Трофим? — спросил Агап Остаткин. — Батюшку царя-то заменить хотят. А кто на его место сядет? Может, ты?
— Нашли, точеные головушки, России самодержца…
— Так тебя же все аловцы любят.
— Ну и сядет! — загремел могучим голосом Урван Якшамкин. — Трофим Лемдяйкин сможет все. Даже цыплят он без наседки выведет, ежели захочет. Расскажи, Трофим, как ты их высидел разок.
— Могу и рассказать.
— Он вам набрешет, коль на царский трон его хотите посадить, — съехидничал Наум Латкаев.
— Не мешай, соседушка.
Трофим откашлялся и начал свой рассказ:
— Однажды посадили мы наседку. Знамо, и гнездо ей баба сделала с понятием, яиц отборных положила полтора десятка. День-другой переворачивала их пеструшка, грея, потом спрыгнула, точеная голова, с лукошка, поклевала пшенички, попила маненько и забыла про свое занятие. Поймали ее, дуру, силком посадили на место и решетом накрыли. На другой день выпустили на кормежку — она и выпорхнула в открытое окно. Пришлось тогда мне самому сесть на лукошко. День весь просидел. Дождался ночи. Тишина и скука непомерная. Вдруг слышу вроде как возню и шорох под собой в соломе. Не цыплята ль, думаю, досрочно вылупляются. Ведь жару-то во мне, сказать по правде, может, во сто раз поболе, чем в любой наседке. Значит, и цыпляточки должны проклюнуться скорее. Как же им помочь на свет-то божий выбраться. Ну, размышляю, так и чую, как по мне ползет какое-то живое вещество, хоть небольшое, но противное на ощупь. Встать хотел, да ноги, знать, пересидел — не смог. Известно, разбудил бабенку. Вздула та огонь и видит: на загривке на моем приплясывает мышь, та самая, что побывала у меня в портках и под рубашкой. Баба чуть не в слезы, мол, беда тебе грозит не только что большая — неминучая. Да вот, как видите, покуда ничего, бог милует…
— А все же высидел?
— Известно. Натурально.
— Посадить его царем! — улыбнувшись, предложил Урван. — Первое дело, он — наш человек, будет аловцам потакать и помогать. А второе — цыплят умеет высиживать, выходит, и царем он долго просидит.
— А что, Трофим, коль посадили бы тебя царем, за что бы ты взялся?
Думал, думал Трофим — и сознался:
— Не знаю.
— Шкуру бы с нас научился драть.
— Уж это точно, что деньжат поднакопил бы…
— А зачем они тебе?